3 просмотров
Рейтинг статьи
1 звезда2 звезды3 звезды4 звезды5 звезд
Загрузка...

Гоголь светлое воскресение

Светлое Воскресение в красках

Николай Пимоненко. Пасхальная заутреня в Малороссии

Очерк нашего философа кн. Евгения Трубецкого «Умозрение в красках» — давно классика. Бывший профессор Киевского университета Святого Владимира опубликовал эту работу в 1916 году, в разгар мировой войны, когда «вопрос о смысле жизни, быть может, никогда не ставился более резко, чем в настоящие дни обнажения мирового зла и бессмыслицы». Звучит, конечно, и в наши дни актуально. Зло не таится. Посвящена статья осмыслению феномена древнерусской иконы, раскрытию загадки кажущегося противоречия: «изумительной её жизнерадостности» и «присущего ей аскетизма». Тогда икона только-только «заговорила»: появились технологии, позволяющие за верхними слоями краски видеть живопись мастеров прошлых веков. Трубецкой показывает: у древнерусского художника «нет Пасхи без Страстной седьмицы, и к радости всеобщего воскресения нельзя пройти мимо животворящего креста Господня». «Радость эта выражается, — говорит Трубецкой, — не в словах, а в неподражаемых красочных видениях».

Каждый век — век борьбы за Русь. В ХIХ веке, в период чудесного расцвета искусств, решалось многое. При намерении отыскать более простые и доступные радости, не ведая животворящего Креста, происходили обрушения в драматургии иного порядка, потери высоких смыслов. Эта битва за высоту смысла видна и в теме воскрешения и Воскресения.

Художественный дар Ильи Репина обнаружился, как это и обычно бывает, как клад, «случайно», когда он ребёнком взялся помогать матери расписывать пасхальные яйца. Потом мальчик учился в иконописной мастерской; с 15 лет участвовал в росписи церквей. Из безвестного захолустья Харьковской губернии, как и из любой другой губернии, таланту была открыта дорога в столицу великой православной империи. В свой час он поступил в Императорскую академию художеств; в 1871 ему предстояло выполнить дипломную работу. Темой стал евангельский сюжет «Воскрешение дочери Иаира».

Это первое из трёх воскрешений, совершённых Иисусом Христом в Своей земной жизни, описанных в Евангелии. Репин рассчитывал на получение премии — золотой медали академии, которая давала право на шесть лет спокойной жизни за государев счёт за границей.

Об этой картине Репина, по словам Марии Голиковой, автора «Евангелие в живописи», говорили и говорят как о чуть ли ни лучшей дипломной работе за всю историю существования Академии художеств.

Но Репин не верил в реальность воскрешения, ему это было чуждо. У него был опыт переживания смерти сестры, и он эти переживания выплеснул на холст. Работая над картиной, он накачивал себя мраком Бетховенских страстей.

Он получил золотую медаль.

И.Е. Репин. Воскрешение дочери Иаира. 1871 г.

Одновременно с Репиным за написание картины на тему «Воскрешение дочери Иаира» взялся его ровесник, также выпускник академии и ученик же Павла Чистякова, также имея цель получить золотую медаль, — Василий Поленов. Оба они родились в 1844 году.

В.Д. Поленов. Воскрешение дочери Иаира. 1871 г.

В отличие от Репина, Поленов не сомневался в евангельских истинах. «Я несказанно люблю Евангельское повествование, — писал он, — люблю этот наивный правдивый рассказ, люблю эту чистоту и высокую этику, люблю эту необычайную человечность, которой насквозь проникнуто все учение Христа». У него запечатлён момент, когда Христос протянул умершей девочке руку и сказал: «Девица! встань». И девочка очнулась, стала подниматься. Перед нами видение того, как это могло быть в действительности, да ведь так и было!

Василий Поленов также получил золотую медаль и право шесть лет учиться и путешествовать.

Этими двумя медалями как бы незримо ещё уравновешивались чашечки весов безверия и веры, Исторической России и её крушения.

У них и заграницы были разные.

Через 10 лет в столице православной империи во время Великого поста будет взорван русский император, помазанник Божий, Александр II Освободитель. Историческая Россия откликнулась скорбным стоном, предчувствуя надвижение ада. Этот молитвенный стон, кстати, выразился и в том, что во всех городах империи по искреннему почину горожан появились памятники-бюсты убитого государя.

В Петербурге на месте взрыва со временем воздвигся Воскресенский собор, Храм на Крови.

Воскресенский собор, Храм на Крови

Центральная наружная мозаика «Воскресение Христово» выполнена по эскизу Михаила Нестерова. В украшении этого собора-покаяния принимал участие и другой великий православный живописец — Виктор Васнецов, с которым Нестеров расписывал Владимирский кафедральный собор в Киеве.

В.М.Васнецов. Крещение князя Владимира

И фрески Владимирского собора — это битва за Святую Русь, за историческую память. Кисти великого Васнецова принадлежит в киевском соборе сюжет, пасхальная радость которого скрыта, неочевидна случайному взгляду — это «Крещение святого Владимира в Херсонесе». Дело в том, что крещение происходило 27 апреля 988 года — в Страстную Субботу, день страшный, в котором ещё эхом звучит евангельское: «Душа моя скорбит смертельно». Если видеть в образе великого князя Владимира всю Русь, Русь крестилась в канун святой Пасхи, в канун Светлого Воскресения, праздника, который стал главным праздником русского человека.

Николай Гоголь завершает свои «Выбранные места из переписки с друзьями» статьёй «Светлое Воскресение» и говорит о нашей национальной особенности: «В русском человеке есть особенное участие к празднику Светлого Воскресенья. Он это чувствует живей, если ему случится быть в чужой земле. Видя, как повсюду в других странах день этот почти не отличен от других дней. »

Но и у нас уже не всё славно, и главного нет «чтобы в самом деле взглянуть в этот день на человека, как на лучшую свою драгоценность, — так обнять и прижать его к себе, как наироднейшего своего брата, так ему обрадоваться, как бы своему наилучшему другу, с которым несколько лет не видались и который вдруг неожиданно к нам приехал. Еще сильней! еще больше! потому что узы, нас с ним связывающие, сильней земного кровного нашего родства, и породнились мы с ним по нашему прекрасному небесному Отцу, в несколько раз нам ближайшему нашего земного отца, и день этот мы — в своей истинной семье, у Него Самого в дому. » Гоголем обозначена болезнь человека, переставшего ощущать благодать Божию. Он мечтает: «Как бы этот день пришелся, казалось, кстати нашему девятнадцатому веку, когда мысли о счастии человечества сделались почти любимыми мыслями всех; когда обнять все человечество, как братьев, сделалось любимой мечтой молодого человека. »

Но мы знаем, что вскоре любимой мечтой станет переделка мира.

Илья Глазунов. Разгром Храма в Пасхальную ночь

Апофеоз этой переделки выражен в грандиозном полотне Ильи Глазунова «Разгром Храма в Пасхальную ночь». Ад вошёл в святой храм как продолжение сцены Страшного суда. Здесь комиссар с маузером с ненавистью сквозь очки взирает на Христа, он ввёл пса, которому на шею для глумления повесил георгиевский орден, здесь матрос со свиньёй, здесь девка, хвалящаяся своим распутством, весь «интернационал». Здесь и офицер с перебинтованной правой рукой, которой он и перекреститься не может, не то что взяться за клинок. Но и здесь Святая Русь. Святые на фресках. И Сам Христос в торжественном сиянии Воскресения. Волна нечестии схлынет.

Не так давно Илья Глазунов, в своё время спасший от сноса Храм на Крови, побывал в Киеве и в интервью одному подлинно бульварному изданию на вопрос о его славянофильстве ответил: «Я не могу им быть по той простой причине, что русский. Славянофилом может быть француз, немец, вот Поль Робсон был, а я — нет. » И разъяснил корреспонденту: «Я не россиянин — я русский, а вы, дорогие читатели, мои братья: я великоросс, а вы малороссы. Гоголь, например, всегда называл себя русским: гений был, а самое мое любимое у него то, что запрещенное, — «Выбранные места из переписки с друзьями»».

Павел Рыженко. Пасха в Париже

У ученика Глазунова — Павла Рыженко (1970 г.р.), глубочайшего современного живописца, есть полотно «Пасха в Париже». Торжественная служба происходит в какой-то мастерской, кажется, в гараже. На стенке, над столом с куличами, портрет Николая II, которого кто-то из присутствующих, ветеранов белого движения, когда-то наверняка хулил. Радость пасхальная на лицах. Жива Святая Русь, очнулась в парижском гараже.

В ХIХ — начале ХХ вв. Пасхальная тема была широко отражена и в жанровой живописи. Здесь вспомним картину великолепного мастера, уроженца Киева, Николая Пимоненко «Пасхальная заутреня в Малороссии» (1891) и полотно знаменитого одессита Кириака Костанди, его «Страстной четверг на Севере» (1904).

Кириак Костанди. Страстной четверг на Севере

И в их дивных работах присутствует космос. Но он ещё более очевиден в пасхальных картинах Бориса Кустодиева и Николая Рериха. Святая Русь — это живая гармония с космосом.

Борис Кустодиев. Крестный ход. 1915 г.

Николай Рерих. Русская Пасха

Новый век — новые постижения. Эта тема любима молодыми художниками.

Юлия Кузенкова. Пасха

Неринга Моргунова. Пасха

Людмила Архипова. Пасхальная ночь

Евгений Трубецкой говорит, осмысляя живую силу русской иконы, противопоставляя её «разжиревшей трясущаяся плоти» зверя: «Чувство острой тошноты, которое я испытал при виде рубенсовских вакханалий, тотчас объяснило мне то самое свойство икон, о котором я думал: вакханалия и есть крайнее олицетворение той жизни, которая отталкивается иконой. Разжиревшая трясущаяся плоть, которая услаждается собою, жрет и непременно убивает, чтобы пожирать,- это то самое, чему прежде всего преграждают путь благословляющие персты. Но этого мало: они требуют от нас, чтобы мы оставили за порогом и всякую пошлость житейскую, потому что «житейские попечения», которые требуется отложить, также утверждают господство сытой плоти. Пока мы не освободимся от ее чар, икона не заговорит с нами. А когда она заговорит, она возвестит нам высшую радость — сверхбиологический смысл жизни и конец звериному царству».

А. Маковский. Пасхальный стол. 1915-1916 гг.

Пасхальная радость — гибель звериного царства.

В этот день с нами рядом Владимир Креститель и все святые с нами, Рублёв и Нестеров, с нами Мономах и Достоевский, вся великая история и культура с нами, потому что мы со Христом.

До конца времён с нами Светлое Воскресение.

Организации, запрещенные на территории РФ: «Исламское государство» («ИГИЛ»); Джебхат ан-Нусра (Фронт победы); «Аль-Каида» («База»); «Братья-мусульмане» («Аль-Ихван аль-Муслимун»); «Движение Талибан»; «Священная война» («Аль-Джихад» или «Египетский исламский джихад»); «Исламская группа» («Аль-Гамаа аль-Исламия»); «Асбат аль-Ансар»; «Партия исламского освобождения» («Хизбут-Тахрир аль-Ислами»); «Имарат Кавказ» («Кавказский Эмират»); «Конгресс народов Ичкерии и Дагестана»; «Исламская партия Туркестана» (бывшее «Исламское движение Узбекистана»); «Меджлис крымско-татарского народа»; Международное религиозное объединение «ТаблигиДжамаат»; «Украинская повстанческая армия» (УПА); «Украинская национальная ассамблея – Украинская народная самооборона» (УНА — УНСО); «Тризуб им. Степана Бандеры»; Украинская организация «Братство»; Украинская организация «Правый сектор»; Международное религиозное объединение «АУМ Синрике»; Свидетели Иеговы; «АУМСинрике» (AumShinrikyo, AUM, Aleph); «Национал-большевистская партия»; Движение «Славянский союз»; Движения «Русское национальное единство»; «Движение против нелегальной иммиграции».

Пасха в русской литературе

Дмитрий Володихин о русской литературе от Гоголя до Набокова

Пасха как почва

В наши дни трудно представить, до какой степени вся культура дореволюционной России была пронизана христианством. Притом не столько даже каким-то высоколобым христианством тонких богословских истин, сколько бытовым нервом православной веры. Даже те, кто перешел в стан отчаянных атеистов, буйных сектантов или каких-нибудь, прости, Господи, темных эзотериков, — и они отнюдь не могли расстаться с христианскою культурой до конца. Спорили с православием, дерзили, усмехались, видя простое крестное знамение, а культурный ритм, заданный всему русскому обществу «середой и пятницей», перебороть в себе не могли.

Так и литература наша, бывало, наскакивала на христианство, пыталась уйти от него, но не умела без него обойтись — как трава без почвы.

Почва же — вон она, за окном. Утренняя молитва с вечерней, да череда постов и христианских празднеств. А в центре всего, всё выстраивая в лад, всему придавая смысл, стояло Воскресение Христово и, стало быть, праздник Пасхи.

До революции…

Так, для знаменитого философа и публициста Константина Николаевича Леонтьева Пасха являлась святыней, хорошо знакомой с детства, забытой в юности и опять открытой в зрелом возрасте. Побывав на Афоне, Леонтьев оставил воспоминания о Великом посте: «Пасха на Афонской горе». Он с ужасом и благоговением наблюдал, как иноки погружаются на самое дно великопостных переживаний:
«Греки при начале Великого поста нередко приветствуют друг друга так: “Желаю тебе благополучно переплыть Четыредесятницы великое море”.
Истинно великое море! Море голода и уныния, море усталости и насильственной молитвы, от которой, однако, сама совесть, сама личная воля не позволит отказаться без крайнего изнеможения! И сколько невидимых “камней” духовного преткновения! Над церковью в Руссике есть хоры; за хорами этими две небольших кельи; в кельях этих нет ничего, кроме аналоя с крестом и Евангелием и одного кресла для отдыха духовнику. Кельи эти дверями выходят в коридор, а на хоры окнами, заклеенными тонкой и темной материей, сквозь которую слышно все богослужение бесконечного, истинно всенощного бдения (оно продолжается иногда 13–14 часов!). Посмотрите, как теснятся в коридоре у дверей этих келий скорбящие монахи всех возрастов и всяких степеней духовного опыта! Они ждут не дождутся очереди излить души свои перед старцами!

Они пришли сюда признаваться в самых тонких “искушениях”, открывать самые затаенные “помыслы”; или выразить свое отчаяние, если телесный подвиг поста тому или другому из них не по силам; быть может, даже сознаться в минутном раскаянии, что стал монахом, в преходящем, но мучительном порицании монашества и сурового устава святогорских киновий. Или еще в худшем — в гневе и ропоте на самого этого старца за его требования. Именно на это-то и ответят им с любовью великого опыта, и посмеются немного, и расскажут что-нибудь подобное или из своей прошлой жизни, или из преданий».

Но вот близится к концу плавание по «великому и бурному морю» таинственной борьбы духа с бессильной и «многострастной» плотью. Приходит Великая неделя, самая тяжелая…
Зато как меняется всё, когда заканчивается пост!
«Настает последний вечер. Все безмолвно, монашеские кельи заперты; длинные коридоры тихи; храмы пусты; лес, гора и берег моря — все безлюдно… И вот в самую полночь — громкий удар молотом в доску. За ним другой, чаще, чаще! Внезапно вслед за тем раздается торжественный и сильный звон колоколов. Все оживает мгновенно. Двери скрипят и стучат, слышны голоса, огни мелькают всюду. Сияют перед нами отпертые храмы сотнями свечей.
Все пробуждается радостно и бодро. У самого усталого является непонятная сила возбуждения!
Конец “великому морю” телесного истязания и нестерпимой в иные дни душевной борьбы, уныния и туги!
Мы у берега — у берега веселого, цветущего! Мы отдохнем теперь. Мы достойны отдыха!
“Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ…”»

Читать еще:  Пасха 30 апреля в каком году

Для Николая Васильевича Гоголя «Светлое Воскресение» являлось предметом самых трепетных упований. Он презирал собственное время, столь далеко ушедшее от христианского идеала. Ему казалось, что Европа для чистого, сильного религиозного чувства уже умерла. Для любви и веры всё сделалось «глухо», всё — «могила». Но Россия, полагал он, еще может оторваться от злобы и своекорыстия, сделавшихся нормой века сего.

«В русском человеке — пишет Гоголь, — есть особенное участие к празднику Светлого Воскресения. Он это чувствует живей, если ему случится быть в чужой земле. Видя, как повсюду в других странах день этот почти не отличен от других дней — те же всегдашние занятия, та же вседневная жизнь, то же будничное выраженье на лицах, он чувствует грусть и обращается невольно к России… Ему вдруг представится — эта торжественная полночь, этот повсеместный колокольный звон, который как всю землю сливает в один гул, это восклицанье “Христос воскрес!”, которое заменяет в этот день все другие приветствия, этот поцелуй, который только раздается у нас, — и он готов почти воскликнуть: “Только в одной России празднуется этот день так, как ему следует праздноваться!” Разумеется, все это мечта; она исчезает вдруг, как только он перенесется на самом деле в Россию или даже только припомнит, что день этот есть день какой-то полусонной беготни и суеты, пустых визитов…; что честолюбие кипит у нас в этот день еще больше, чем во все другие, и говорят не о воскресении Христа, но о том, кому какая награда выйдет…»

Однако сама эта мечта — праздновать Воскресение Христа так, как и следует его праздновать, т. е. с истинной, нелицемерной любовью обнимая ближнего, сопереживая ему, творя ему добро, всё же многого стоила. Из нее может еще, думал Гоголь, возродиться дух христианства в России. В других местах ее более нет, она уже не стучится в умы людей, там сделалось холодно.
Поэтому Николай Васильевич выражал самую искреннюю надежду: «Не умрет из нашей старины ни зерно того, что есть в ней истинно русского и что освящено самим Христом. Разнесется звонкими струнами поэтов, развозвестится благоухающими устами святителей, вспыхнет померкнувшее — и праздник Светлого Воскресения воспразднуется как следует прежде у нас, чем у других народов!»

Антон Павлович Чехов в рассказе «Архиерей» нарисовал фигуру печальную и трагическую. Провинциальный владыка, выбившийся из низов духовенства, почувствовал, что болен и, кажется, смерть подкрадывается к нему. Как раз наступает Великая неделя. День ото дня душа его попеременно испытывает то восторг, то тягу к глубочайшему раскаянью в грехах.

На одном из богослужений эта боль, столь созвучная духу последних дней перед Пасхой, прорывается: «Вечером монахи пели стройно, вдохновенно, служил молодой иеромонах с черной бородой; и преосвященный, слушая про жениха, грядущего в полунощи, и про чертог украшенный, чувствовал не раскаяние в грехах, не скорбь, а душевный покой, тишину и уносился мыслями в далекое прошлое, в детство и юность, когда также пели про жениха и про чертог, и теперь это прошлое представлялось живым, прекрасным, радостным, каким, вероятно, никогда и не было. И, быть может, на том свете, в той жизни мы будем вспоминать о далеком прошлом, о нашей здешней жизни с таким же чувством. Кто знает! Преосвященный сидел в алтаре, было тут темно. Слезы текли по лицу. Он думал о том, что вот он достиг всего, что было доступно человеку в его положении, он веровал, но всё же не всё было ясно, чего-то еще недоставало, не хотелось умирать; и всё еще казалось, что нет у него чего-то самого важного, о чем смутно мечталось когда-то…»
И лишь постепенно, тяжело пришел человек, облеченный высокой духовной властью, к пониманию двух простых вещей: его земной срок вышел; пора уходить, и душе потребно покаяние.

…и после нее

Вот грянула революция. Огромный мир, коему Пасха служила сердцем, умер, захлебнувшись кровью.
Полтора десятилетия Пасха, изуродованная и поставленная под запрет, превращалась из центра вселенной в полуподпольное празднество немногих людей. Как будто яркая звезда гасла!
И здесь, в России, она почти погасла, малости не хватило…
Трудно было потом, через полстолетия, ставить на ноги то, в чем жизнь едва теплилась. Но было б еще труднее, кабы наша литература не сохранила драгоценного воспоминания о том, как много это для России — Пасха!
Русские писатели, оказавшиеся в эмиграции, по-разному хранили его.
Так, Владимир Владимирович Набоков передал читателям своего рассказа «Пасхальный дождь» ощущение пронзительной утраты, о которой нельзя забыть, но и говорить вслух не следует — как о святыне, опошляемой простою бытовой болтовней.
К семье эмигрантов Платоновых является швейцарка Жозефина, когда-то воспитывавшая детей в Петербурге и проникшаяся величием русской Пасхи, да и русского мира в целом. Она дарит им нелепо расписанные яйца, пытается завести разговор, но всё выходит криво и нелепо:
« — Да, в этот момент в России нет Пасхи… Это бедная Россия. О, я помню, как целовались на улицах. И моя маленькая Элен была в этот день как ангел… О, я по целым ночам плачу, когда думаю о вашей прекрасной родине…
Платоновым было всегда неприятно от этих разговоров. Как разорившиеся богачи скрывают нищету свою, становятся еще горделивее, неприступнее, так и они никогда не толковали с посторонними о потерянной родине, и потому Жозефина считала втайне, что они России не любят вовсе. Обычно, когда она приходила к ним, ей казалось, что вот начнет она говорить со слезами на глазах об этой прекрасной России, и вдруг Платоновы расплачутся и станут тоже вспоминать, рассказывать, и будут они так сидеть втроем всю ночь, вспоминая и плача, и пожимая друг другу руки.
А на самом деле этого не случалось никогда… Платонов вежливо и безучастно кивал бородкой, — а жена его все норовила расспросить, где подешевле можно достать чаю, мыла…. Платонов принялся вновь набивать папиросы; жена его ровно раскладывала их в картонной коробке. Оба они рассчитывали прилечь до того, как пойти к заутрене — в греческую церковь за углом… Хотелось молчать, думать о своем, говорить одними взглядами, особыми, словно рассеянными улыбками, о сыне, убитом в Крыму, о пасхальных мелочах, о домовой церкви на Почтамтской, а тут эта болтливая сентиментальная старуха с тревожными темно-серыми глазами, пришла, вздыхает, и так будет сидеть до того времени, пока они сами не выйдут из дому… Жозефина замолкла: жадно мечтала о том, что, быть может, ее пригласят тоже пойти в церковь, а после — разговляться. Знала, что накануне Платоновы пекли куличи, и хотя есть она, конечно, не могла, слишком знобило, — но все равно, — было бы хорошо, тепло, празднично.
Платонов скрипнул зубами, сдерживая зевок, и украдкой взглянул себе на кисть, на циферблат под решеточкой. Жозефина поняла, что ее не позовут…»
Был бы цел русский мир с Пасхою в сердцевине, так отчего ж не предаться милой болтовне с глуповатой швейцаркой? Отчего же не дать ей кулича?
Вот только мир этот мертв, и оттого черно перед глазами. Душа не пускает чужака к той горсти света, которая еще дает силу жить…

Иначе переживал утрату русской Пасхи Иван Сергеевич Шмелев. Если Набоков судорожно оберегал воспоминания о той самой, исчезнувшей при большевиках Пасхе, то Шмелев ничего не берег, напротив, он щедро разбрасывал сокровища из кладовой своей памяти. Он торопился рассказать как можно больше. Он хотел поделиться тем, что знал и видел еще маленьким мальчиком, и, отдавая, вновь пережить давнее счастье.

В его романе «Лето Господне» главный герой, малыш, жадно вдыхает и святость, и радость каждого православного праздника. Вот Страстная неделя, до Пасхи остались считанные дни: «Я несу от Евангелий страстную свечку, — сообщает о себе главный герой, — смотрю на мерцающий огонек: он святой. Тихая ночь, но я очень боюсь: погаснет! Донесу — доживу до будущего года. Старая кухарка рада, что я донес. Она вымывает руки, берет святой огонек, зажигает свою лампадку, и мы идем выжигать кресты. Выжигаем над дверью кухни, потом на погребице, в коровнике…
— Он теперь никак при хресте не может. Спаси Христос… — крестясь, говорит она и крестит корову свечкой. — Христос с тобой, матушка, не бойся… лежи себе.
Корова смотрит задумчиво и жует.
Ходит и Горкин с нами. Берет у кухарки свечку и выжигает крестик над изголовьем в своей каморке. Много там крестиков, с прежних еще годов.
Кажется мне, что на нашем дворе Христос. И в коровнике, и в конюшнях, и на погребице, и везде. В черном крестике от моей свечки — пришел Христос. И все — для Него, что делаем. Двор чисто выметен, и все уголки подчищены, и под навесом даже, где был навоз. Необыкновенные эти дни — страстные, Христовы дни. Мне теперь ничего не страшно: прохожу темными сенями — и ничего, потому что везде Христос…
Ночь. Смотрю на образ, и все во мне связывается с Христом: иллюминация, свечки, вертящиеся яички, молитвы, Ганька, старичок Горкин, который, пожалуй, умрет скоро… Но он воскреснет! И я когда-то умру, и все. И потом встретимся все… и Васька, который умер зимой от скарлатины, и сапожник Зола, певший с мальчишками про волхвов, — все мы встретимся там».
А вот наступает сам праздник Воскресения Господня. Еще чуть-чуть, еще капельку, и начнется радостный пасхальный звон, полетят в небо огненные потехи, любимые взрослыми и детворой.
«Большие» переговариваются меж собой, готовясь:
«— Митя! Как в большой ударишь разов пяток, сейчас на красный-согласный переходи, с перезвону на трезвон, без задержки… верти и верти во все! Опосля сам залезу. По-нашему, по-ростовски! Ну, дай, Господи…
У него дрожит голос. Мы стоим с зажигальником у нитки. С паперти подают — идет! Уже слышно — …Ангели по-ют на небеси-и.
— В-вали-и. — вскрикивает Горкин, — и четыре ракеты враз с шипеньем рванулись в небо и рассыпались щелканьем на семицветные яблочки. Полыхнули “смолянки”, и огненный змей запрыгал во всех концах, роняя пылающие хлопья.
— Кумпол-то, кумпол-то. — дергает меня Горкин. Огненный змей взметнулся, разорвался на много змей, взлетел по куполу до креста… и там растаял. В черном небе алым Крестом воздвиглось! Сияют кресты на крыльях, у карнизов. На белой церкви светятся мягко, как молочком, матово-белые кубастики, розовые кресты меж ними, зеленые и голубые звезды. Сияет — “XВ”. На пасочной палатке тоже пунцовый крестик. Вспыхивают бенгальские огни, бросают на стены тени — кресты, хоругви, шапку архиерея, его трикирий. И все накрыло великим гулом, чудесным звоном из серебра и меди.
Хрис-тос воскре-се из ме-ртвых…
— Ну, Христос воскресе… — нагибается ко мне радостный, милый Горкин.
Трижды целует и ведет к нашим в церковь. Священно пахнет горячим воском и можжевельником.
…сме-ртию смерть… по-пра-ав.
Звон в рассвете, неумолкаемый. В солнце и звоне утро. Пасха, красная…»
Сколько тут радости! Сколько тут света!
А ведь писано таким же обездоленным, остро переживающим смерть прежнего мира человеком, что и Набоков…
От этой-то радости, видно, и зажглась свечечка в темную пору, и прошла непогашенной через полвека, а уж потом опять начала от нее разгораться большая лампада русской Пасхи. Ну, дай Бог, теперь свет этот уже не померкнет.

Рисунки Карины Кино

Текст опубликован в спецвыпуске “Фомы” “Пасха в Москве”.

Гоголь светлое воскресение

Пасхальные рассказы русских писателей

Доколь стоит Капитолий, будет стоять Рим; доколь стоит Рим, будет стоять и вселенная! Так выражалась древняя пословица о всемирной державе Римской. Столь же пламенное, но освященное верою Христовой чувство любви к земной своей родине невольно наполняет сердце и, от избытка сердца, изливается устами русского: «Доколь стоит Кремль, будет стоять Москва; доколь стоит Москва, будет стоять Святая Русь, а с нею и Православие!» И не напрасно еще древние летописцы наши назвали Первопрестольную столицу, наследовавшую славу Царьграда, третьим Римом. Стоит только ступить на священную высоту Кремля и окинуть изумленным взором живописную окрестность, дабы не только чувствовать, но и верить, что здесь воистину сердце Руси, ибо от сего дивного средоточия разбегаются во все ее оконечности благословенные ее пути из-под соборной сени древних святилищ и сюда опять стекаются они, от всех неизмеримых ее пределов, как обращение крови в теле человеческом жилами сосредоточивается в сердце. Потому так сильно и бьется оно, когда приближается к сему заветному сердцу всея Руси, которое само с нежностию материнскою бьется для каждого из сынов своих и всегда готово отозваться на каждый зов их, приемля живое участие в их сердечной радости и горе.

Этот Кремль, столько раз виденный мною и в красноречивом его безмолвии, и в благолепии духовных его торжеств, теперь впервые случилось мне видеть в священные дни Страстной недели и Пасхи, когда он облекается всем своим заветным величием и еще сильнее говорит душе, потрясенной воспоминаниями о распятом и воскресшем Господе. Еще исполненный сих впечатлений, пишу тебе, любезный друг, чтобы передать их тебе во всей свежести и вместе с тем пожалеть, что до сих пор ты добровольно лишал себя сего наслаждения духовного; и сколькие из нас, проведя всю свою жизнь подле своей родной святыни, так и сойдут в могилу, не полюбопытствовав даже, что совершается внутри сего дивного Кремля в священную ночь Пасхи и о чем так торжественно гласит он стоязычным звуком своих колоколов…

Читать еще:  Димон протоиерей александр торик

Вот приблизилась заветная ночь! Я желал насладиться ею во всем ее величии, внешнем и духовном, и поспешил в Кремль. Вместе с бывшим владетельным князем сербским Михаилом, который посетил древнюю столицу нашу с той же церковной целью и утешался в ней торжеством Православия, мы взошли на балкон Малого дворца, чтобы окинуть взорами все Замоскворечье. Картина сия была достойна изумления. Багровая луна, только что поднявшаяся из-за небосклона, висела, как яблоко, на юго-восточной башне Кремля, слабо освещая обширную панораму, которая развивалась перед нами; в сумраке нельзя было ясно различить предметов, но темные бойницы обозначали кремлевскую ограду. На бесчисленных колокольнях Замоскворечья начинали мало-помалу загораться огни, знаменовавшие светлое торжество: на каждой из них, даже до дальней колокольни Симонова монастыря, сияли сии пасхальные венчики, своенравно рассеянные в воздухе по разнообразной высоте башен. С того возвышения, где мы стояли, глаза наши разбегались во все стороны, и нельзя было определить, какая, собственно, стихия колебалась перед нами в сумраке, вся проникнутая яркими огнями. Казалось, еще тысячи звезд зажглись в воздухе, и только багровый огонь отличал их от небесного света настоящих светил; казалось, звездное небо отразилось в некоем море, внезапно подступившем к священной ограде Кремля, на место убогой его реки. Исполин кремлевский уже был увенчан огненным двойным венцом, освещая вокруг себя обступившие его соборы.

Посреди таинственной тишины сей многоглагольной ночи внезапно с высоты Ивана Великого, будто из глубины неба, раздался первый звук благовести – вещий как бы зов архангельской трубы, возглашающей общее воскресение; но теперь она возвещала только восстание одного Божественного мертвеца, который попрал смертию смерть. И вот при первом знаке, данном из Кремля, мгновенно послышались тысячи послушных ему колоколов, и медный рев их исполнил воздух, плавая над всей столицей; она была объята сим торжественным звоном, как бы некой ей только свойственной атмосферой, проникнутой священным трепетом потрясаемой меди и радостью благовествуемого торжества. Слышало ухо и не могло насытиться сей дивной гармонией будто бы иного, надоблачного мира; смотрело око и не могло наглядеться на зрелище священных огней, горевших в небе, а сердце человека не могло вместить в себя всей духовной радости – примирения неба и земли.

Но время было спешить в Успенский собор для божественной службы. Уже внесена была мертвенная плащаница в алтарь при пении погребального канона Великой субботы. И вот исходит из алтаря Святитель в светлых ризах, с сонмом священнослужителей, поющих: «Воскресение Твое, Христе Спасе, Ангели поют на небесех, и нас на земли сподоби чистым сердцем Тебе славити». Ангелы уже поют Воскресение, земля же еще безмолвствует, ибо к нам позже пришла сия радостная весть от ангелов. Как бы исполненные их видением в алтаре, где положена плащаница вместо нового гроба на престол, исходят, в чине ранних мироносиц, священнослужители; вне храма разрешится устами их великая тайна, ибо теперь еще знаменуется во мраке таинственное сошествие во ад Господа для изведения душ праотцев. При гласе всех колоколов Кремля, со всей заветной святыней собора и с животворящим крестом в руке митрополит обошел соборный храм, и вся площадь кругом его, исполненная народом, обратилась в один храм: как будто расступились вековые стены трех смежных соборов и они соединились в одно святилище, осененное вместо купола звездным небом. В ту же минуту совершалось шествие вокруг Архангельского и Благовещенского соборов, на той же площади, горевшей бесчисленными огнями, и не погасла ни одна свеча в руках народа – такая тишина царствовала в воздухе. Нет слов на языке человеческом, чтобы выразить сие таинственное безмолвие, исполненное чаянием оживающей земли. Когда же, в знамение Светлого воскресения, владыка раздал свечи своим сослужителям у западных врат и, осенив врата знамением креста, впервые возгласил: «Христос воскресе!» – при громком пении сего торжественного гимна отверзлись заключенные врата; казалось, Восток свыше осиял всех изнутри ярко освещенного храма; все устремились вовнутрь его, как бы в тесные врата Небесного царства, уже отверстого для нас на земле; немой восторг проговорил слезами, и два только божественных слова: «Христос воскресе!» – могли выразить тайну неба и земли.

Кто не видал пасхальной утрени в кремлевском соборе, не может представить себе всего величия сей церковной службы, сколь ни возвышенна она сама по себе и при малейшем благолепии. Кремль для нее создан, и она – для Кремля, ибо здесь благоприятствует и местность, и святыня, и самый глас Ивана Великого, звучащий неземным. Торжественны были каждения митрополита и после него двенадцати архимандритов и пресвитеров при каждой песни пасхального канона с непрестанным приветствием: «Христос воскресе!»; умилительно целование их с властями и народом, и назидательно слово Златоуста, приглашавшего к общей радости, которое произнес владыка вместо самого Иоанна: «Аще кто благочестив и боголюбив, да насладится сего доброго и светлого торжества; аще кто раб благоразумный, да внидет, радуяся, в радость Господа своего». Где, в какой Церкви есть что-либо подобное торжеству сему, вполне достойному дивного события? Бледен Рим с его внешней картинностью папских служений, из числа коих исключена пасхальная утреня! И протестанты, чуждающиеся всего внешнего в Церкви, чувствуют сиротство свое в сию великую ночь Пасхи и притекают в наши храмы искать того утешения, которого сами себя лишили.

Три часа спустя после утрени началась литургия, не менее торжественная по благолепию утвари церковной и числу священнослужителей и усердию народа, наполнявшего храм. При звуке колокола Евангелие возглашалось в алтаре всеми архимандритами и пресвитерами и четырьмя диаконами в церкви, по четырем странам света, как бы во услышание всея Руси из ее первопрестольного собора; оно читалось на языках греческом и славянском – в знамение родственного союза Церквей.

Гоголь светлое воскресение

«Светлое Воскресение». Николай Гоголь.

В нашем человеке есть особенное участие к празднику Светлого Воскресенья. Он это чувствует живей, если ему случится быть в чужой земле. Видя, как повсюду в других странах день этот почти не отличен от других дней, – те же всегдашние занятия, та же вседневная жизнь, то же будничное выраженье на лицах,

– он чувствует грусть и обращается невольно к Малороссии. Ему кажется, что там как-то лучше празднуется этот день, и сам человек радостней и лучше, нежели в другие дни, и самая жизнь какая-то другая, а не вседневная. Ему вдруг представятся – эта торжественная полночь, этот повсеместный колокольный звон, который как всю землю сливает в один гул, это восклицанье «Христос воскрес!» , которое заменяет в этот день все другие приветствия, этот поцелуй, который только раздается у нас, – и он готов почти воскликнуть: «Только в одной Малороссии празднуется этот день так, как ему следует праздноваться!»

Разумеется, все это мечта; она исчезнет вдруг, как только он перенесется на самом деле сюда или даже только припомнит, что день этот есть день какой-то полусонной беготни и суеты, пустых визитов, умышленных незаставаний друг друга, наместо радостных встреч, – если ж и встреч, то основанных на самых корыстных расчетах; что честолюбие кипит у нас в этот день еще больше, чем во все другие, и говорят не о воскресенье Христа, но о том, кому какая награда выйдет и кто что получит; что даже и сам народ, о котором идет слава, будто он больше всех радуется, уже пьяный попадается на улицах, едва только успела кончиться торжественная обедня, и не успела еще заря осветить земли.

Вздохнет наш бедный человек, если только все это припомнит себе и увидит, что это разве только карикатура и посмеянье над праздником, а самого праздника нет.

Для проформы только какой-нибудь начальник чмокнет в щеку инвалида, желая показать подчиненным чиновникам, как нужно любить своего брата, да какой-нибудь отсталый патриот, в досаде на молодежь, которая бранит старинные наши обычаи, утверждая, что у нас ничего нет, прокричит гневно: «У нас все есть – и семейная жизнь, и семейные добродетели, и обычаи у нас соблюдаются свято; и долг свой исполняем мы так, как нигде в Европе; и народ мы на удивленье всем».

Нет, не в видимых знаках дело, не в патриотических возгласах и не в поцелуе, данном инвалиду, но в том, чтобы в самом деле взглянуть в этот день на человека, как на лучшую свою драгоценность, – так обнять и прижать его к себе, как наироднейшего своего брата, так ему обрадоваться, как бы своему наилучшему другу, с которым несколько лет не видались и который вдруг неожиданно к нам приехал.

Еще сильней! еще больше! потому что узы, нас с ним связывающие, сильней земного кровного нашего родства, и породнились мы с ним по нашему прекрасному небесному отцу, в несколько раз нам ближайшему нашего земного отца, и день этот мы – в своей истинной семье, у него самого в дому. День этот есть тот святой день, в который празднует святое, небесное свое братство все человечество до единого, не исключив из него ни одного человека.

Как бы этот день пришелся, казалось, кстати нашему девятнадцатому веку, когда мысли о счастии человечества сделались почти любимыми мыслями всех; когда обнять все человечество, как братьев, сделалось любимой мечтой молодого человека; когда многие только и грезят о том, как преобразовать все человечество, как возвысить внутреннее достоинство человека; когда почти половина уже признала торжественно, что одно только христианство в силах это произвесть; когда стали утверждать, что следует ближе ввести Христов закон как в семейственный, так и в государственный быт; когда стали даже поговаривать о том, чтобы все было общее – и дома и земли; когда подвиги сердоболия и помощи несчастным стали разговором даже модных гостиных; когда, наконец, стало тесно от всяких человеколюбивых заведений, странноприимных домов и приютов.

Как бы, казалось, девятнадцатый век должен был радостно воспраздновать этот день, который так по сердцу всем великодушным и человеколюбивым его движеньям!

Но на этом-то самом дне, как на пробном камне, видишь, как бледны все его христианские стремленья и как все они в одних только мечтах и мыслях, а не в деле. И если, в самом деле, придется ему обнять в этот день своего брата, как брата – он его не обнимет. Все человечество готов он обнять, как брата, а брата не обнимет.

Отделись от этого человечества, которому он готовит такое великодушное объятье, один человек, его оскорбивший, которому повелевает Христос в ту же минуту простить, – он уже не обнимет его. Отделись от этого человечества один, несогласный с ним в каких-нибудь ничтожных человеческих мненьях, – он уже не обнимет его. Отделись от этого человечества один, страждущий видней других тяжелыми язвами своих душевных недостатков, больше всех других требующий состраданья к себе, – он оттолкнет его и не обнимет.

И достанется его объятие только тем, которые ничем еще не оскорбили его, с которыми не имел он случая столкнуться, которых он никогда не знал и даже не видел в глаза. Вот какого рода объятье всему человечеству дает человек нынешнего века, и часто именно тот самый, который думает о себе, что он истинный человеколюбец и совершенный христианин! Христианин! Выгнали на улицу Христа, в лазареты и больницы, наместо того, чтобы призвать его к себе в домы, под родную крышу свою, и думают, что они христиане!

Нет, не воспраздновать нынешнему веку светлого праздника так, как ему следует воспраздноваться. Есть страшное препятствие, есть непреоборимое препятствие, имя ему – гордость. Она была известна и в прежние веки, но то была гордость более ребяческая, гордость своими силами физическими, гордость богатствами своими, гордость родом и званием, но не доходила она до того страшного духовного развития, в каком предстала теперь. Теперь явилась она в двух видах. Первый вид ее – гордость чистотой своей.

Обрадовавшись тому, что стало во многом лучше своих предков, человечество нынешнего века влюбилось в чистоту и красоту свою. Никто не стыдится хвастаться публично душевной красотой своей и считать себя лучше других. Стоит только приглядеться, каким рыцарем благородства выступает из нас теперь всяк, как беспощадно и резко судит о другом.

Стоит только прислушаться к тем оправданьям, какими он оправдывает себя в том, что не обнял своего брата даже в день светлого воскресенья. Без стыда и не дрогнув душой, говорит он: «Я не могу обнять этого человека: он мерзок, он подл душой, он запятнал себя бесчестнейшим поступком; я не пущу этого человека даже в переднюю свою; я даже не хочу дышать одним воздухом с ним; я сделаю крюк для того, чтобы объехать его и не встречаться с ним. Я не могу жить с подлыми и презренными людьми — нежели мне обнять такого человека как брата?»

Светлое Христово Воскресение и русская литература

Подобно тому, что в западных христианских церквах главным праздником является Рождество, и соответственно — жанр «рождественского рассказа» (трогательного повествования с нравственным выводом), в России со второй половины XIX века «пасхальный рассказ», начало которому положил А. С. Хомяков, который в 1844 году перевел на русский язык «Рождественскую песнь в прозе» Чарльза Диккенса и издал анонимно под новым характерным заглавием «Светлое Христово Воскресенье. Повесть для детей», перевод имел успех и был дважды переиздан в журналах в следующем году.

Сохранив многое от оригинала, Хомяков сделал английскую «Рождественскую песнь в прозе» русской: перенес место действия в Россию, дал героям русские имена, подробно разработал русский «колорит», но главное — заменил Рождество Пасхой, что изменило смысл повести, так как очевидно, что Пасха, праздник искупления, предрасположена к морали гораздо больше, чем Рождество. Пасхальное время, говоря словами переложения Хомякова, «связано со всем, что есть святого в нашей вере. Это одно время в круглом году, когда каждый готов открыть другому всю свою душу, когда недруги готовы снова подать друг другу руку и забыть все прошедшее и когда все люди, высшие и низшие, равно чувствуют себя братьями в одном общем светлом торжестве!»; когда «нет той христианской души на земле, которая бы не радовалась и не приветствовала своего воскресшего Спасителя». После чудесного перерождения скряга Петр Скруг замечает, «что его душа теперь несла в себе светлую радушную улыбку и кроткое любящее чувство ко всему, что только дышит и движется на великом Божьем мире».

Читать еще:  Картинки на тему пасха

Вообще, Пасха осознавалась русскими писателями, особенно оказавшимися на чужбине не только как воспоминание об утраченном времени, но и как нечто, отличающее русских от всех других христианских народов. «Выбранные места из переписки с друзьями» Н.В. Гоголя не случайно заканчиваются главой «Светлое Воскресение» как финальным обобщением смысла всей книги. В ней Гоголь пишет:

«В русском человеке есть особенное участие к празднику Светлого Воскресенья. Он это чувствует живей, если ему случится быть в чужой земле. Видя, как повсюду в других странах день этот почти не отличен от других дней, — те же всегдашние занятия, та же вседневная жизнь, то же будничное выраженье на лицах, — он чувствует грусть и обращается невольно к России. Ему кажется, что там как-то лучше празднуется этот день, и сам человек радостней и лучше, нежели в другие дни, и самая жизнь какая-то другая, а не вседневная. Ему вдруг представятся — эта торжественная полночь, этот повсеместный колокольный звон, который как всю землю сливает в один гул, это восклицанье «Христос Воскрес!», которое заменяет в этот день все другие приветствия, это поцелуй, который только раздается у нас, — и он готов почти воскликнуть: «Только в одной России празднуется этот день так, как ему следует праздноваться!»

Для русских писателей XX века, оказавшихся на чужбине в эмиграции не по своей воле, пасхальные мотивы и сюжеты — прежде всего напоминание о былом и утраченном. Рассказ Владимира Набокова « Пасхальный дождь» построен на контрасте двух ни в чем не схожих миров. Один из них — это каждодневная действительность, в которой живет героиня. Лозанна представлена как маленький, скучный и ничем не примечательный городок, где никогда не задерживается солнце. Этому миру противостоит Россия, о которой постоянно думает бывшая гувернантка. Все, что связано в рассказе с Россией, а точнее говоря, с Петербургом, — ярко, празднично, многоцветно; отличительными признаками этого мира являются великолепие, простор, свет, солнечное сияние, яркие краски, ощущение счастья и праздника. Героиня готовится красить пасхальные яйца, но обнаруживает, что у нее нет для этого всего необходимого, как это было в России:

В удивительном романе И.С.Шмелева «Лето Господне» детские воспоминания героя выстраивают мир утраченной цивилизации вокруг церковных праздников. В главе «Пасха» кроме бытовых атрибутов и приготовлений есть и собственно религиозные переживания:

Таинственный свет, святой. В зале лампадка только. На большом подносе — на нем я могу улечься — темнеют куличи, белеют пасхи. Розы на куличах и красные яйца кажутся черными. Входят на носках двое, высокие молодцы в поддевках, и бережно выносят обвязанный скатертью поднос. Им говорят тревожно: «Ради Бога, не опрокиньте как!» Они отвечают успокоительно: «Упаси Бог, поберегемся». Понесли святить в церковь.
Идем в молчаньи по тихой улице, в темноте. Звезды, теплая ночь, навозцем пахнет. Слышны шаги в темноте, белеют узелочки.
В ограде парусинная палатка, с приступочками. Пасхи и куличи, в цветах, — утыканы изюмом. Редкие свечечки. Пахнет можжевельником священно.

В рассказе А.И.Солженицина «Пасхальный Крестный ход» действие происходит в Советском Союзе, и горстка православных прихожан противостоит новым гражданам расхристианенной России и благодаря крепости веры одерживает моральную победу.

Александр Солженицын «Пасхальный крестный ход»
(Отрывок)

Учат нас теперь знатоки, что маслом не надо писать все, как оно точно есть. Что на то цветная фотография. Что надо линиями, искривленными и сочетаниями треугольников и квадратов передавать мысль вещи вместо самой вещи.
А я недоразумеваю, какая цветная фотография отберет нам со смыслом нужные лица и вместит в один кадр пасхальный крестный ход патриаршей переделкинской церкви через полвека после революции. Один только этот пасхальный сегодняшний ход разъяснил бы многое нам, изобрази его самыми старыми ухватками, даже без треугольников.
За полчаса до благовеста выглядит приоградье патриаршей церкви Преображения Господня как топталовка при танцплощадке далекого лихого рабочего поселка. Девки в цветных платочках и спортивных брюках (ну, и в юбках есть) голосистые, ходят по трое, по пятеро, то толкнутся в церковь, но густо там, в притворе, с вечера раннего старухи места занимали, девчонки с ними перетявкнутся и наружу; то кружат по церковному двору, выкрикивают развязно, кличутся издали и разглядывают зеленые, розовые и белые огоньки, зажженные у внешних настенных икон и у могил архиереев и протопресвитеров. А парни — и здоровые, и плюгавые — все с победным выражением (кого они победили за свои пятнадцать-двадцать лет? — разве что шайбами в ворота. ), все почти в кепках, шапках, кто с головой непокрытой, так не тут снял, а так ходит, каждый четвертый выпимши, каждый десятый пьян, каждый второй курит, да противно как курит, прислюнивши папиросу к нижней губе. И еще до ладана, вместо ладана, сизые клубы табачного дыма возносятся в электрическом свете от церковного двора к пасхальному небу в бурых неподвижных тучах. Плюют на асфальт, в забаву толкают друг друга, громко свистят, есть и матюгаются, несколько с транзисторными приемниками наяривают танцевалку, кто своих марух обнимает на самом проходе, и друг от друга этих девок тянут, и петушисто посматривают, и жди, как бы не выхватили ножи: сперва друг на друга ножи, а там и на православных. Потому что на православных смотрит вся эта молодость не как младшие на старших, не как гости на хозяев, а как хозяева на мух.
Все же до ножей не доходит — три-четыре милиционера для прилики прохаживаются там и здесь. И мат — не воплями через весь двор, а просто в голос, в сердечном русском разговоре. Потому и милиция нарушений не видит, дружелюбно улыбается подрастающей смене. Не будет же милиция папиросы вырывать из зубов, не будет же она шапки с голов схлобучивать: ведь это на улице, и право не верить в Бога ограждено конституцией. Милиция честно видит, что вмешиваться ей не во что, уголовного дела нет.
Растесненные к ограде кладбища и к церковным стенам, верующие не то чтоб там возражать, а озираются, как бы их еще не пырнули, как бы с рук не потребовали часы, по которым сверяются последние минуты до Воскресения Христа. Здесь, вне храма, их, православных, и меньше гораздо, чем зубоскалящей, ворошащейся вольницы. Они напуганы и утеснены хуже, чем при татарах.
Татары наверное не наседали так на Светлую Заутреню.
Уголовный рубеж не перейден, а разбой бескровный, а обида душевная — в этих губах, изогнутых по-блатному, в разговорах наглых, в хохоте, ухаживаниях, выщупываниях, курении, плевоте в двух шагах от страстей Христовых. В этом победительно-презрительном виде, с которым сопляки пришли смотреть, как их деды повторяют обряды пращуров.

Гоголь светлое воскресение

из литературного наследия

Николай Васильевич Гоголь

В русском человеке есть особенное участие к праздни­ку Светлого Воскресенья. Он это чувствует живей, если ему случится быть в чужой земле. Видя, как повсюду в других странах день этот почти не отличен от других дней, – те же всегдашние занятия, та же вседневная жизнь, то же будничное выраженье на лицах, – он чувствует грусть и обращается невольно к России. Ему кажется, что там как-то лучше празднуется этот день, и сам человек радостней и лучше, нежели в другие дни, и самая жизнь какая-то другая, а не вседневная. Ему вдруг представятся – эта торжественная полночь, этот повсеместный колокольным звон, который как всю зем­лю сливает в один гул, это восклицанье «Христос воскрес!», которое заменяет в этот день все другие при­ветствия, это поцелуй, который только раздается у нас, и он готов почти воскликнуть: «Только в одной России празднуется этот день так, как ему следует праздноваться!» Разумеется, все это мечта: она исчезнет вдруг, как только он перенесется на самом деле в Россию или даже только припомнит, что день этот есть день какой-то полусонной беготни и суеты, пустых визитов, умышленных незаставаний друг друга, наместо радо­стных встреч, – если ж и встреч, то основанных на самых корыстных расчетах; что честолюбие кипит у нас в этот день еще больше, чем во все другие, и говорят не о Воскресенье Христа, но о том, кому какая награда выйдет и кто что получит; что даже и сам народ, о кото­ром идет слава, будто он больше всех радуется, уже пьяный попадается на улицах, едва только успела кон­читься торжественная обедня, и не успела еще заря осветить земли. Вздохнет бедный русский человек, если только все это припомнит себе и увидит, что это разве только карикатура и посмеянье над праздником, а само­го праздника нет. Для проформы только какой-нибудь начальник чмокнет в щеку инвалида, желая показать подчиненным чиновникам, как нужно любить своего брата, да какой-нибудь отсталый патриот, в досаде на молодежь, которая бранит старинные русские наши обычаи, утверждая, что у нас ничего нет, прокричит гневно: «У нас все есть – и семейная жизнь, и семейные добродетели, и обычаи у нас соблюдаются свято; и долг свой исполняем мы так, как нигде в Европе; и народ мы на удивленье всем».

Нет, не в видимых знаках дело, не в патриотических возгласах и не в поцелуе, данном инвалиду, но в том, чтобы в самом деле взглянуть в этот день на человека, как на лучшую свою драгоценность,– так обнять и при­жать его к себе, как наироднейшего своего брата, так ему обрадоваться, как бы своему наилучшему другу, с кото­рым несколько лет не видались и который вдруг неожи­данно к нам приехал. Еще сильней! еще больше! потому что узы, нас с ним связывающие, сильней земного кров­ного нашего родства, и породнились мы с ним по нашему прекрасному небесному Отцу, к несколько раз нам ближайшему нашего земного отца, и день этот мы – в своей истинной семье, у Него Самого в дому. День этот есть тот святой день, в который празднует святое, небесное свое братство все человечество до единого, не исключив из него ни одного человека…

. Отчего же одному русскому еще кажется, что празд­ник этот празднуется как следует, и празднуется так в одной его земле? Мечта ли это? Но зачем же эта мечта не приходит ни к кому другому, кроме русского? Что значит в самом деле, что самый праздник исчез, а види­мые признаки его так ясно носятся по лицу земли нашей: раздаются слова: «Христос воскрес!» – и поце­луй, и всякий раз так же торжественно выступает святая полночь, и гулы всезвонных колоколов гулят и гудут по всей земле, точно как бы будят нас? Где носятся так оче­видно призраки, там недаром носятся; где будят, там разбудят. Не умирают те обычаи, которым определено быть вечными. Умирают в букве, но оживают в духе. Померкают временно, умирают в пустых и выветрившихся толпах, но воскресают с новой силой в избранных, затем чтобы в сильнейшем свете от них разлиться по всему ми­ру. Не умрет из нашей старины ни зерно того, что есть в ней истинно русского и что освящено Самим Христом. Разнесется звонкими струнами поэтов, развозвестится благоухающими устами святителей, вспыхнет померк­нувшее – и праздник Светлого Воскресенья воспраздну­ется, как следует, прежде у нас, чем у других народов! На чем же основываясь, на каких данных, заключенных в сердцах наших, опираясь, можем сказать это? Лучше ли мы других народов? Ближе ли жизнью ко Христу, чем они? Нико­го мы не лучше, а жизнь еще неустроенней и беспорядочней всех их. «Хуже мы всех прочих» – вот что мы должны всегда говорить о себе. Но есть в нашей природе то, что нам пророчит это. Уже самое неустрой­ство наше нам это пророчит. Мы еще растопленный металл, не отлившийся в свою национальную форму; еще нам возможно выбросить, оттолкнуть от себя нам неприличное и внести в себя все, что уже невозможно другим народам, получившим форму и закалившимся в ней. Что есть много в коренной природе нашей, нами позабытой, близкого закону Христа, – доказательство тому уже то, что без меча пришел к нам Христос, и приготов­ленная земля сердец наших призывала сама собой Его слово, что есть уже начала братства Христова в са­мой нашей славянской природе, и побратанье людей было у нас родней даже и кровного братства, что еще нет у нас непримиримой ненависти сословья противу со­словья и тех озлобленных партий, какие водятся в Евро­пе и которые поставляют препятствие непреоборимое к соединению людей и братской любви между ними, что есть, наконец, у нас отвага, никому не сродная, и если предстанет нам всем какое-нибудь дело, решительно невозможное ни для какого другого народа, хотя бы даже, например, сбросить с себя вдруг и разом все не­достатки наши, все позорящее высокую природу челове­ка, то с болью собственного тела, не пожалев самих себя.

«Выбранные места из переписки с друзьями», 1847 г.

Ссылка на основную публикацию
Adblock
detector