0 просмотров
Рейтинг статьи
1 звезда2 звезды3 звезды4 звезды5 звезд
Загрузка...

Дневник полкового священника

«Наступила минута бросить все родное…» Дневник полкового священника

О. Митрофан Сребрянский служил на Дальнем Востоке в годы Русско-японской войны в 51-м Драгунском Черниговском полку Ее Императорского высочества Великой Княгини Елисаветы Феодоровны.

11 июня 1904 года

Отец Митрофан Сребрянский

5.30 утра, пора на вокзал; играет полковая музыка: «Всадники, други, в поход собирайтесь…» Итак, наступила минута бросить все родное, что так любил, для чего тратил силы: семью[1], жену, родителей, родных, духовных детей, церковь, школу, дом, библиотеку… Ох, Боже мой, как тяжело. Больно в сердце отозвался призыв бросить все и всех и идти в путь далекий на войну.

Да, если бы не крепкая вера в святые принципы: «Вера, царь и дорогая Родина», то трудно было бы справиться с собою. Но сознание, что мы идем защищать эту «душу» русской жизни и ради этого жертвуем всем, одушевляет, и мы справляемся с собою, бодримся… Приехали на вокзал… масса народу всех званий и состояний… Господи, сколько любви, сколько искреннего сочувствия. У всех на глазах слезы, на устах молитвы и добрые пожелания.

Вот пробиваются сквозь толпу два священника, о. Соболев и Гедеоновский, о. диакон Институтский и дорогие мои Ив. Ал. и Ев. Ген. с певчими. Начался пред вагоном напутственный молебен. Все кругом плачут, слезы душат и меня. О, незабвенные минуты этой прощальной молитвы! Вот где познается, как глубоко западает утешение религии; молились все действительно от души!

Да благословит Господь устроителей молебна.

Подошел о. Аркадий Оболенский с причтом; о. Григорий говорил прочувствованное слово о святости предпринимаемого нами подвига, о необходимости бодриться, даже радоваться, что удостоились такого жребия. Кончилась молитва. Я с родными в вагоне; жена держит мою руку и смотрит в глаза мои с такой скорбью, что становятся вполне понятны слова святого Симеона Богоматери: «Тебе же Самой душу пройдет оружие!» Да, еще не сразила никого из нас японская пуля, а оружие уже прошло души наши. Оля[2], отец и мать плачут; дети, мои милые сиротки и Пясковские[3], держатся за мою рясу; и глаза всех на мне… Ох, тяжело, креплюсь, но чувствую: еще момент – и стон вырвется из груди моей и я дико, неистово разрыдаюсь…

Милая Оля, ей самой тяжело, а она меня утешает: как хорошо, что мы христиане. А в окно вагона смотрят не менее скорбные лица духовных детей – орловцев, беспрестанно входят в купе получить прощальное благословение, подают просфоры, подарки… И сколько любви и внимания в этих дарах: вот развертываю коробку – очищенные уже орехи сами как бы говорят: «Не портите зубы, мы уже покололи»; вот яблоки, апельсины, вино, консервы, нитки, иголки, шнурки; а вот и рогулечка костяная, чтобы батюшка в дороге занимался рукоделием[4], не скучал; книги; благослови, Господи, эту любовь Своею любовью.

Под окном беспрерывно поют певчие: «Тебе Бога хвалим», «Под Твою милость прибегаем, Богородице», величание святому Митрофанию, «Аллилуйя» и др. Входит офицер и передает просьбу директора Орловского корпуса благословить кадетов, с радостью исполняю; я так любил всегда и кадетов, и их наставников; как отрадно было молиться с ними 8 ноября; да благословит Господь и их искренне религиозного отца — директора; с пути мысленно благословляю и его, и корпус. Простился с г-ном губернатором, с провожающими и снова в вагоне с родными… не верится, что вот сейчас все эти милые лица скроются с глаз надолго-надолго.

Третий звонок, трубач подает сигнал ехать… сразу сердце упало. Еще раз прижал к груди своей жену и родных, но… сердце не камень, сколько ни крепись: все рыдают. Можно ли найти человека, который бы в эту минуту сдержал себя? Мне кажется, нет; по крайней мере, чего боялся я, то и случилось – разрыдался дико, страшно, казалось, вся душа выйти хочет куда-то, а пред глазами жена, почти упавшая на руки близких, родители, родные, народ… все рыдает. Господи, не дай переживать еще такие страшные моменты: кажется, не перенести.

Поезд пошел, я уже без удержу плачу на груди моего дорогого доктора Ник. Як. Пясковского, который провожает меня до Тулы. Вдруг взор мой упал на ясно видимую из вагона полковую церковь, и снова слезы и рыдания вырвались из груди моей… моя родная церковь, школа, дом…[5] ведь каждый камень я знаю в них, а сколько пережито там сладких моментов религиозного восторга, общения молитвенного. Трудно не рыдать; все пережитое на том святом участке земли за семь лет при этом последнем взгляде пронеслось и вспомнилось в мгновение, и… естественно, я рыдал. Много значит участие в горе человека, особенно родного, друга; это испытал я на себе. Дорогой Коля всю дорогу до Тулы старался развлечь меня, хоть немного забыть столь внезапно наступившее одиночество, и, могу сказать по совести, его участие много облегчило мне горечь разлуки…

Вот и родная Отрада[6]. Яков[7] выехал встретить меня на Степенном… Благословил я из окна вагона столь памятную и любезную мне рощу, Малыгину аллею, мой садик. Как я любил там гулять, размышлять, копаться, читать… прощайте, милые места, когда-то увижусь с вами? Мценск, и снова незабвенные лица духовных детей – Бойкины, Александрова и другие встречают меня; идем в вокзал; буфетчик, приняв благословение, подарил мне к чаю банку чудного меда… Слезы, благословение, молитвы, пожелания и здесь; Орел как будто еще не кончился, дорогой Орел. На станции Бастыево пришли проводить меня гг. Проташинские, ехали с нами одну станцию. Она (Евгения В. Проташинская) подарила мне ложку, прося ею есть и вспоминать ее.

Все родное проехали, на станциях никто уже не встречает; сидим в вагоне и беседуем о жгучем для нас недавнем прошлом и будущих трудах. Что-то будет? Что? Воля Божия, без которой и волос не падает с головы человека. Дай же, Господи, смириться под Твою крепкую, мудрую и любящую руку! Подъезжаем к Туле, встречает комендант г-н Пороховников – чудный человек, ведет нас осматривать привокзальную новую церковь-школу… Я просто поражен: масса света, прекрасный иконостас из серого мрамора, а живопись монахинь-сестер Дивеевского монастыря выше всех похвал…

Подали телеграмму от Ивана[8], извещает, что Оля после молебна и слова о. Аркадия Оболенского успокоилась; о, дай Боже. Спасибо дорогому Ивану, теперь и я поеду далее покойнее. Переехали на Тулу Сызрано-Вяземскую, сели в вагоны; простился с моим утешителем – Колей (доктором) и снова со слезами поехал на Ряжск, где стоянка два часа и обед. Устроились с Михаилом Матвеевичем[9] по-домашнему.

Окончился навеки памятный день 11 июня; слава Господу, помогшему перенести его; дай, Боже, силы дождаться счастливого дня возвращения!

[1] О. Митрофан Сребрянский, автор писем, бездетен, но у него на воспитании три племянницы-сироты. — Здесь и далее примечания издания 1906 г .

[2] Супруга о, Митрофана.

[3] Доктор, свояк о. Митрофана.

[4] О. Митрофан в свободные минуты занимался рукоделием.

[5] И церковь, и школа, и дом устроены почитателями о. Митрофана.

[6] Станция в двадцати четырех верстах от г. Орла, где о. Митрофан ежегодно гостил на даче.

[7] Кучер помещицы Краш., почитательницы о. Митрофана.

[8] Иван Арc. Рождественский, инспектор Ломжинской мужской гимназии, свояк о. Митрофана.

[9] Делопроизводитель Черниговского драгунского полка

Дневник полкового священника

«Великая Суббота. Два часа дня 16 апреля 1905 г.
Ветер всё усиливается — надежда на церковное празднество окончательно уходит.
Да и не на одно церковное: кажется, и разговляться придется сухарями.
Давно уже послали купить куличей в Харбин, но вот до сих пор посланные не вернулись, а сегодня с чаем мы доели последний кусочек чёрного хлеба.
Все-таки. даже накрасили яиц: солдаты умудрились.
Краски, конечно, нет, но они набрали красной китайской бумаги, положили её в котел, вскипятили, и получилась красная масса, в неё опустили яйца, и вот во всём отряде появилось утешение — красные яйца!

7 часов вечера. Буря продолжается.
Везде ожидают: вот-вот привезут «разговенье», а его всё нет и нет.
Из 11-й батареи долго прово-жали меня все офицеры, говорили о красоте нашего Богослужения, причём один офицер-магометанин признался, что знает наши церковные напевы, любит их и был даже регентом военного церковного хора.
Ещё раз пришлось убедиться, какого утешения и духовного наслаждения лишают себя многие русские люди, не посещая служб церковных и не изучая священных наших напевов.
Если магометанин любит наше Богослужение, то как же должен бы любить его православный христианин!

В 8.30 вечера вернулись мы домой.
В душе мучительный вопрос: где же будем прославлять Воскресение Христово?
Буря продолжается, а фанза, в которой мы живём, слишком мала.
Вдруг у меня блеснула мысль: во дворе нашем стоит довольно большой глиняный сарай с окнами; в нём устроилась теперь наша бригадная канцелярия. Иду туда.
Действительно, человек до 100 может поместиться, а для остальных воинов, которые будут стоять на дворе, мы вынем окна, и им всё будет слышно и даже отчасти видно, так как в сарае-то свечи не будут тухнуть.
Спрашиваю писарей: «А что, если у вас мы устроим пасхальную службу?»
— «Очень приятно, батюшка, мы сейчас всё уберем и выметем», — отвечают.
«Ну, вот спасибо! Так начинайте чистить, а я через час приду».

Как будто тяжесть какая свалилась с души, когда нашёл я это место.
Конечно, литургии служить нельзя: слишком грязно и тесно, но мы постараемся облагообразить насколько возможно и хоть светлую заутреню отслужим не в темноте.

Работа закипела, а я побежал в свою фанзу: надо ведь устраивать и у себя пасхальный стол для всех нас.
Стол, довольно длинный, мне раздобыли; скатертью обычно служат у нас газеты, но нельзя же так оставить и на Пасху; я достал чистую свою простыню и постлал её на стол.
Затем в средине положил чёрный хлеб, присланный нам из 6-го эскадрона, прилепил к нему восковую свечу — это наша пасха.
Рядом положил 10 красных яиц, копчёную колбаску, немного ветчины, которую мы сберегли про чёрный день еще от Мукдена, да поставил бутылку красного вина.
Получился такой пасхальный стол, что мои сожители нашли его роскошным.
В 10 часов пошел в свою «церковь», там уже все было убрано.
Принесли походную церковь, развесили по стенам образа, на столе поставили полковую икону, везде налепили свечей, даже на балках, а на дворе повесили китайские бумажные фонари, пол застелили циновками, и вышло довольно уютно.

К 12-ти часам ночи наша убогая церковь и двор наполнились Богомольцами всего отряда.
Солдаты были все в полной боевой амуниции на всякий случай: война!
Я облачился, роздал генералу, господам офицерам и многим солдатам свечи, в руки взял сделанный из доски трехсвещник, и наша сарай-церковка засветилась множеством огней. Вынули окна, и чудное пение пасхальных песней понеслось из наших уст.
Каждение я совершал не только в церкви, но выходил и на двор, обходил всех воинов, возглашая: «Христос Воскресе!»
Невообразимо чудно все пропели: «Воскресение Христово видевше. «

Правда, утешения религии так сильны, что заставляют забывать обстановку и положение, в которых находишься.
С каким чувством все мы христосовались!
Окончилась заутреня, убрали мы свою церковь, иду в фанзу. »

Дневник полкового священника

  • Ипакои Пасхи (аудио)
  • Начало Божественной литургии святителя Иоанна Златоуста (видео)
  • Кондак и икос (аудио)

О. Митрофан Сребрянский, автор «Дневника», служил на Дальнем Востоке в годы Русско-японской войны.

«Великая Суббота. Два часа дня 16 апреля 1905 г. Ветер все усиливается — надежда на церковное празднество окончательно уходит. Да и не на одно церковное: кажется, и разговляться придется сухарями. Давно уже послали купить куличей в Харбин, но вот до сих пор посланные не вернулись, а сегодня с чаем мы доели последний кусочек черного хлеба. Все-таки. даже накрасили яиц: солдаты умудрились. Краски, конечно, нет, но они набрали красной китайской бумаги, положили ее в котел, вскипятили, и получилась красная масса, в нее опустили яйца, и вот во всем отряде появилось утешение — красные яйца!

Читать еще:  Илья муромец 33 года на печи

7 часов вечера. Буря продолжается. Везде ожидают: вот-вот привезут «разговенье», а его все нет и нет. Из 11-й батареи долго провожали меня все офицеры, говорили о красоте нашего Богослужения, причем один офицер-магометанин признался, что знает наши церковные напевы, любит их и был даже регентом военного церковного хора. Еще раз пришлось убедиться, какого утешения и духовного наслаждения лишают себя многие русские люди, не посещая служб церковных и не изучая священных наших напевов. Если магометанин любит наше Богослужение, то как же должен бы любить его православный христианин!

В 8.30 вечера вернулись мы домой. В душе мучительный вопрос: где же будем прославлять Воскресение Христово? Буря продолжается, а фанза, в которой мы живем, слишком мала. Вдруг у меня блеснула мысль: во дворе нашем стоит довольно большой глиняный сарай с окнами; в нем устроилась теперь наша бригадная канцелярия. Иду туда. Действительно, человек до 100 может поместиться, а для остальных воинов, которые будут стоять на дворе, мы вынем окна, и им все будет слышно и даже отчасти видно, так как в сарае-то свечи не будут тухнуть. Спрашиваю писарей: «А что, если у вас мы устроим пасхальную службу?» — «Очень приятно, батюшка, мы сейчас все уберем и выметем», — отвечают. «Ну, вот спасибо! Так начинайте чистить, а я через час приду». Как будто тяжесть какая свалилась с души, когда нашел я это место. Конечно, литургии служить нельзя: слишком грязно и тесно, но мы постараемся облагообразить насколько возможно и хоть светлую заутреню отслужим не в темноте. Работа закипела, а я побежал в свою фанзу: надо ведь устраивать и у себя пасхальный стол для всех нас. Стол, довольно длинный, мне раздобыли; скатертью обычно служат у нас газеты, но нельзя же так оставить и на Пасху; я достал чистую свою простыню и постлал ее на стол. Затем в средине положил черный хлеб, присланный нам из 6-го эскадрона, прилепил к нему восковую свечу — это наша пасха. Рядом положил 10 красных яиц, копченую колбаску, немного ветчины, которую мы сберегли про черный день еще от Мукдена, да поставил бутылку красного вина. Получился такой пасхальный стол, что мои сожители нашли его роскошным. В 10 часов пошел в свою «церковь», там уже все было убрано. Принесли походную церковь, развесили по стенам образа, на столе поставили полковую икону, везде налепили свечей, даже на балках, а на дворе повесили китайские бумажные фонари, пол застелили циновками, и вышло довольно уютно. К 12-ти часам ночи наша убогая церковь и двор наполнились Богомольцами всего отряда. Солдаты были все в полной боевой амуниции на всякий случай: война! Я облачился, роздал генералу, господам офицерам и многим солдатам свечи, в руки взял сделанный из доски трехсвещник, и наша сарай-церковка засветилась множеством огней. Вынули окна, и чудное пение пасхальных песней понеслось из наших уст. Каждение я совершал не только в церкви, но выходил и на двор, обходил всех воинов, возглашая: «Христос Воскресе!» Невообразимо чудно все пропели: «Воскресение Христово видевше. » Правда, утешения религии так сильны, что заставляют забывать обстановку и положение, в которых находишься. С каким чувством все мы христосовались! Окончилась заутреня, убрали мы свою церковь, иду в фанзу. »

Из воспоминаний последнего протопресвитера русской армии и флота Георгия Шавельского

Вспоминаю. эпизод, о котором в 1913 году рассказывал мне генерал П. Д. Паренсов, бывший в то время комендантом Петергофа.

В одном из кавказских казачьих полков в 1900-х годах случилось так, что командиром полка был магометанин, а старшим врачом еврей. Пасха. Пасхальная заутреня. В церковь собралась вся полковая семья. Тут же и командир полка, и старший врач. Кончается заутреня. Полковой священник выходит на амвон со Св. Крестом и приветствует присутствующих троекратным возгласом: «Христос Воскресе!», на который народ отвечает ему: «Воистину Воскресе!» А затем священник сам целует крест и предлагает его для целования молящимся. Первым подходит командир полка, целует крест, обращается к священнику со словами: «Христос Воскресе!» и трижды лобызается с ним. За ним идут к кресту и христосуются со священником офицеры, врачи и чиновники. От священника они подходят к командиру полка и христосуются с ним. Вот подошел к кресту старший врач — еврей, поцеловал крест, похристосовался со священником, а затем подходит к командиру полка — магометанину. Этот говорит ему: «Христос Воскресе!» Еврей-врач отвечает: «Воистину Воскресе!» И магометанин с евреем, трижды целуясь, христосуются.

Военные священники в сонме новомучеников и исповедников Российских

Определение точного числа новомучеников и исповедников, чья жизнь была связана с действующей армией, не является столь простым делом, как это может показаться на первый взгляд. Дело в том, что дореволюционное военное духовенство делилось на две категории. Первая – это кадровое военное духовенство, несшее свои обязанности в воинских частях в мирное время. К началу Первой мировой войны в военно-духовное ведомство входило 730 священников и 150 диаконов [1] . Однако в годы войны число священников значительно увеличилось, как увеличилась за счет мобилизации и сама армия. В соответствии с мобилизационным расписанием на фронт направлялись священнослужители из епархий. В связи с этим в годы Первой мировой войны число священников, призванных на фронт, составило уже более пяти тысяч человек [2] .

Однако эта цифра тоже не является окончательной, так как состав военного духовенства постоянно менялся. Некоторые священники выбывали по болезни и возвращались в епархии, некоторые умирали, были также погибшие и серьезно раненные. Вместо выбывших военных пастырей на фронт призывались новые. Кроме того, некоторые священники оказывались на фронте (как правило, в санитарных отрядах и поездах) не по линии военно-духовного ведомства, хотя выполняли обязанности военных пастырей.

Таким образом, число русских священников, прошедших через армию, было намного больше, чем 5 000 человек. Понятно, что значительная часть этих священников (не считая ушедших в обновленческий и григорианский расколы, умерших своей смертью, а также эмигрировавших) впоследствии подверглась гонениям.

При этом далеко не во всех жизнеописаниях зафиксировано, что тот или иной пастырь, пострадавший в годы воинствующего безбожия, до революции был военным священником. В результате широкие массы не знают, что жизнь многих известных архипастырей и пастырей в какой-то момент была связана со служением в действующей армии или на флоте.

Так, например, недостаточно внимания уделяется факту, что архиепископ Зиновий (Дроздов), принявший смерть в сталинских лагерях, в годы русско-японской войны был корабельным иеромонахом. На госпитальном судне «Орел» вместе со 2-й тихоокеанской эскадрой будущий архиепископ проделал путь от Балтики до Цусимы, попал в плен и оставил интереснейшие воспоминания «С эскадрой до Цусимы» [3] .

Мало кому известно, что в военно-санитарном поезде в годы войны в течение нескольких месяцев служил известный русский философ священник Павел Флоренский, впоследствии расстрелянный большевиками.

В качестве проповедника Особой армии на фронте в 1917 году находился архимандрит, а впоследствии архиепископ священномученик Петр (Зверев) [4] . Те же обязанности в 1-й армии выполнял протоиерей Валентин Свенцицкий, также претерпевший гонения и умерший в ссылке [5] .

Наконец, очень немногие знают, что в течение некоторого времени в 1914 году в рядах военных пастырей (в качестве проповедника, затем священника лейб-гвардии Финляндского полка) находился иеромонах Николай (Ярушевич) [6] , будущий митрополит, также в течение своей жизни подвергавшийся преследованиям.

Военное духовенство, как и вся Русская Церковь, в полной мере испытало на себе тяжесть гонений. И первые проявления безбожной политики государства в отношении военных священников начались вскоре после февральской революции.

Как известно, русское христолюбивое воинство в 1917 году за несколько месяцев перестало быть не только «христолюбивым», но и «воинством». Известный приказ Петроградского совета рабочих и солдатских депутатов № 1 послужил толчком к развалу армии. Хотя Временное правительство и продолжало содержать военных священников и призывать к продолжению войны до победы, оно при этом боялось сильной армии и тратило огромные средства на агитаторов, призывавших солдат не слушать «попов и офицеров», а разъезжаться по своим деревням делить господскую землю. И это, конечно же, не могло не сказаться на положении военного духовенства.

Более частыми в тот период были случаи издевательского отношения к священникам со стороны солдат, а также изгнание их из армии. Например, священник Николай Вешкельский был подвергнут унизительному аресту из-за того, что после службы начал раздавать солдатам листовки с молитвами и не обратил внимания на то, что листки выпущены до февральской революции и в молитве пророку Илии содержалось прошение за царя. Пастырь подвергся суду, и хотя в его действиях не нашли злого умысла и он был оправдан, протоиерей оставил армию и уволился в Финляндскую епархию [8] .

Одним из оснований для изгнания из госпиталя другого военного священника – протоиерея Иоанна Юхновского – было то, что он сделал замечание солдату, который не снял шапку, когда мимо него пастырь нес святые дары для причащения больного. Солдаты заявили: «Теперь свобода, и мы имеем право креститься или нет, снять шапку или не снимать»; а пастыря обвинили в «крепостническом» обращении с нижними чинами [9] .

В своем рапорте от 30 декабря 1917 года главному священнику армий Северного фронта протоиерею Иоанну Покровскому священник 2-й Латышской стрелковой бригады Андрей Янсон писал: «Доношу, что в совете депутатов 2-й Латышской стрелковой бригады от 4 декабря с. г. вынесена по отношению духовных лиц, обслуживающих религиозные нужды названной бригады, следующая резолюция: “Трех святых воронов-дармоедов необходимо в течение трех дней, считая с 4 декабря, выселить из бригады”, – и в виду этого прошу отчислить меня от должности священника 2-й Латышской стрелковой бригады с увольнением в Рижскую епархию – мариенбургскую Свято-Троицкую церковь» [10] .

Священник 2-го отдельного батальона Сергий Белозеров в своем прошении на имя главного священника Северного фронта писал: «Матросы… понимая по-своему “свободу”, не пожелали иметь постоянные (в воскресные и праздничные дни) богослужения, к молитве ленивы, к храму нерадивы; долг мой как пастыря заставлял меня напоминать им о их звании, учить об истинной свободе, призывать, умолять быть христианами и воинами Христовыми. Мои проповеди, увещания были причиною того, что исполнительный комитет 14 мая постановил: “Так как на острове Оланде есть полковой священник, то батальон особого священника может и не иметь”. Вследствие этого я прибыл в Петроград просить о перемещении» [11] .

А вот еще один интересный рапорт.

Как на пострадавшего от новой власти можно указать протоиерея 85-го Выборгского полка Василия Криницкого. На фронте он заработал язву, которая под влиянием смуты 1917 года вылилась в рак желудка. Нервы пастыря были расшатаны до такой степени, что по возвращении в Новгородскую епархию священник впал в беспамятство и застрелился [13] .

В той ситуации проповедь священников не хотели даже слушать. Протоиерей Иоанн Голубев рассказывал, что его проповеди о выполнении своего долга грубо прерывались солдатами, которые требовали от пастыря других бесед – о том, как лучше разделить помещичью землю [14] . Некоторые проповеди заканчивались тем, что священникам приходилось спасаться от воинов бегством.

Хотя голос пастырей в 1917 году в основном смолк, иногда духовенству удавалось повлиять на обстановку. Показателен случай с иеромонахом Тихоном (Шараповым) – будущим архиепископом, также принявшим мученическую кончину. В 1917 году иеромонах Тихон служил в 177-м Изборском полку, который также был разложен пропагандой. Будущий архипастырь сумел даже добиться покаяния от солдат, ставших пренебрегать службой. Пастырем было основано «Братство Христа Спасителя», целью которого было религиозное и нравственное просвещение «в духе Христова Евангелия». Председателем и его товарищами стали воины, в основном прапорщики и нижние чины, секретарем – полковой пастырь иеромонах Тихон (Шарапов) [15] .

Читать еще:  Игры на пасху для детей

В Российском государственном военно-историческом архиве содержится интересная переписка об иеромонахе Макарии (Кожине), которого протопресвитер Георгий Шавельский распорядился отозвать из окормляемого им 325-го полевого госпиталя. За иеромонаха Макария горой встали все его пасомые. «Что же касается увольнения от службы отца Макария, – писал главный врач госпиталя Стороженко, – то я считаю своим долгом особенно ходатайствовать за его оставление при 325-м полевом подвижном госпитале… Госпиталь не может остаться без священника, и потому, если отец Макарий будет уволен, нам придется сейчас же хлопотать о назначении нового, новый же наверное не сумеет заслужить себе такое же доверие и любовь, как отец Макарий, так как надо быть таким, как отец Макарий, а это почти невозможно». В результате госпиталю удалось добиться того, чтобы любимый пастырь остался со своей паствой [16] .

По словам отца Георгий Шавельского, некоторым успехом в 1917 году пользовались привлеченные им священники Александр Введенский и Александр Боярский [17] , употребившие впоследствии свой ораторский талант в деле создания обновленческого раскола. Однако успехи отдельных пастырей мало влияли на обстановку.

Список военных пастырей, убитых за веру, в 1917 году уже был открыт. В декабре 1917 года был расстрелян севастопольский протоиерей Михаил Чафранов, впоследствии включенный в список новомучеников, канонизированных Русской Православной Церковью за границей. Протоиерей Михаил был обвинен в том, что причащал матросов, приговоренных к смерти [18] . Интересна и трагична судьба главного священника Юго-западного фронта протоиерея Василия Грифцова. Ситуация, сложившаяся на фронте, побудила протоиерея оставить свое служение. «Что сталось с о[тцом] Грифцовым… не знаю, – писал протопресвитер Георгий Шавельский в конце 1940-х годов. – Последнее известие о нем: в 1918 году его видели пришедшим в Курск в рабочем костюме, с мешком и топором за плечами» [19] . Протопресвитер, по-видимому, до конца дней своих считал протоиерея Василия Грифцова пропавшим без вести. На самом деле к моменту написания мемуаров отца Василия Грифцова уже давно не было в живых: в 1918 году он был расстрелян красноармейцами [20] .

Как правило, священники в тот момент уже покидали армию. По свидетельству протопресвитера Георгия Шавельского, многие священнослужители в 1917–1918 годах были вынуждены сбривать бороды, переодеваться в солдатскую форму и в таком виде бежать с фронта от неминуемой расправы [21] .

Сам протопресвитер, к тому времени отстраненный от своей должности и проживавший в с. Шеметове под Витебском, в 1918 году едва избежал гибели. «7 сентября, – писал отец Георгий, – поздним вечером прибывший из Витебска учитель тамошней духовной семинарии Махаев, живший у меня на даче, сообщил мне, что Витебский совет рабочих депутатов, составленный из очень подозрительных людей, узнав о моем пребывании в Шеметове, постановил расстрелять меня. Решено произвести казнь 9 сентября. Мне оставалось спасаться бегством. Мне остригли и голову, и бороду, я переоделся в светский, очень убогий костюм и с паспортом крестьянина Дриссенского уезда, Скобленка, 8 сентября под вечер направился в Витебск, чтобы оттуда пробираться в Полоцк, занятый немцами… Потребовалось бы много бумаги и времени, чтобы описать всю одиссею моего странствия от Витебска до Киева… Пробирались то пешком, то на лошадях. Священники везде принимали и скрывали нас. Я ночевал обычно в сараях, зарывшись в сено, чтобы в случае обыска не могли меня найти» [22] .

Хотя отдельные священники находились в воинских частях до марта 1918 года, все же рано или поздно всем им пришлось перейти на приходское и на архиерейское служение и пострадать в новом качестве.

Так, в период красного террора в 1918 году был расстрелян как заложник настоятель военного Адмиралтейского собора в Санкт-Петербурге священномученик протоиерей Алексий Ставровский. В том же году было убито еще несколько бывших военных пастырей. Это герой русско-японской войны священномученик протоиерей Сергий Флоринский, а также священномученики протоиерей Алексий Сабуров, иерей Николай Пробатов и иерей Стефан Хитров.

В 1937 году погибли священномученики – епископ Тульский Онисим (Пылаев), епископ Бежецкий Аркадий (Остальский), епископ Екатеринбургский Аркадий (Ершов), епископ Екатеринославский Макарий (Кармазин), протоиерей Василий Ягодин, а также преподобномученик, бывший афонский насельник игумен Гавриил (Владимиров).

В 1938 году сонм новомучеников – военных пастырей пополнился еще рядом имен. В этом году богоборцами были убиты священномученики – епископ Белгородский Антоний (Панкеев), иерей Александр Саульский, иерей Илия Бенеманский, иерей Павел Иванов, преподобномученик иеромонах Иоасаф (Шахов).

Некоторые бывшие военные пастыри хотя и избежали казни, тем не менее претерпели страдания. К таким исповедникам Православия относится, например, святитель Иона (Покровский), епископ Ханькоусский – ученик оптинских старцев и преподобного Гавриила Седмиозерского. В июне 1917 года будущий архиерей был назначен проповедником во 2-ю армию. После октябрьского переворота иеромонах Иона выехал в Казань, а оттуда в Пермь. Здесь в 1918 году будущий иерарх был арестован безбожниками, жестоко избит и отправлен в Тюмень, где был освобожден войсками 1-й Сибирской стрелковой дивизии. После освобождения иеромонах Иона продолжил служение военного священника, теперь уже в Белой армии. В 1920 году игумен Иона эмигрировал, в 1922 году был рукоположен во епископа. Умерший в 1925 году, епископ Иона был причислен к лику святых Русской Православной Церковью за границей в 1996 году [23] .

Очень немногим военным пастырям удалось пережить гонения. Протопресвитер Георгий Шавельский, находясь в эмиграции, в конце Второй мировой войны наводил соответствующие справки через митрополита Григория (Чукова) и убедился, что из 40 военных и морских священников, находившихся в Петрограде после революции, к середине 1940-х годов в живых никого не осталось [27] .

Пережил гонения и преподобный Сергий (до принятия монашества – Митрофан Сребрянский). В годы русско-японской войны священник Митрофан был полковым священником, оставил интересные воспоминания [29] . Отец Митрофан был близок к святой преподобномученице великой княгине Елисавете Феодоровне, состоял духовником Марфо-Мариинской обители, которую продолжал окормлять и после ареста преподобномученицы. В 1926 году отец Митрофан был арестован, испытал все ужасы ГУЛАГа. В лагерях и ссылках герой русско-японской войны провел 16 лет. Последние годы, вплоть до своей кончины в 1948 году, пастырь провел в Калининской области, где был известен как духовник и молитвенник [30] .

В настоящее время потребность армии в военных священниках крайне велика, и представляется вероятным, что институт военных священников будет расти и укрепляться. Представляется важным, чтобы имена военных священников, пострадавших за Христа, не были забыты – ведь сонм этих пастырей ходатайствует ныне пред Богом за армию, за духовенство, за наш народ. И, может быть, пришло время подумать об особом дне памяти этих страдальцев, который мог бы стать знаменательной датой для военного духовенства.

ЗАПИСКИ СЕЛЬСКОГО СВЯЩЕННИКА

В ноябре 1979 года архиепископ Курский и Белгородский Хризостом рукоположил меня во иерея и послал на отдаленный сельский приход со словами: «Четырнадцать лет там не было службы. Храма нет, и прихода нет. И жить негде. Восстановите здание церкви, восстановите общину — служите. Не сможете, значит, вы не достойны быть священником. Просто так махать кадилом всякий может, но для священника этого мало. Священник сегодня должен быть всем, чего потребует от него Церковь». — «А лгать для пользы Церкви можно?» — «Можно и нужно».

Прекрасный новый мир 1

Не отступим, Владычице, от Тебе 8

Да воскреснет Бог и расточатся врази Его 16

Правило веры и образ кротости 30

ОБРАЩАЯСЬ К ОТВЕРГНУТЫМ ЗАВЕТАМ — Вновь о «Соловецком послании» 35

Новый Патриарх — старые проблемы 37

Что нынче невеселый, товарищ поп?» 39

Просто докладная записка 42

«Смиренной молитвою, покаянием и братской любовью. » 54

Русская Православная Церковь сегодня глазами зарубежных историков и очевидцев 60

Читая и перечитывая классику 67

Русская Православная Церковь, безусловно, едина 75

От автора

В ноябре 1979 года архиепископ Курский и Белгородский Хризостом рукоположил меня во иерея и послал на отдаленный сельский приход со словами: «Четырнадцать лет там не было службы. Храма нет, и прихода нет. И жить негде. Восстановите здание церкви, восстановите общину — служите. Не сможете, значит, вы не достойны быть священником. Просто так махать кадилом всякий может, но для священника этого мало. Священник сегодня должен быть всем, чего потребует от него Церковь». — «А лгать для пользы Церкви можно?» — «Можно и нужно».

Двадцать пять лет размышляю я над этими словами. Все, что написано в этой книге, — результат этих размышлений.

Говорят, что за последние пятнадцать лет в Московской Патриархии произошли огромные изменения. Я, сельский священник[1], вижу только внешние изменения. Нам дозволено восстанавливать храмы, публиковать книги, заниматься благотворительностью, посещать заключенных и болящих, но исцеление и возрождение каждой Поместной Церкви, так же, как и каждого человека, может и должно начаться только с покаяния, о чем свидетельствует проповедь Иоанна Крестителя, Спасителя и святых апостолов. До сего дня мы не покаялись ни в чем. И чем дальше, тем нелепее звучит даже призыв к покаянию. Со всех сторон я слышу: «Нам не в чем каяться». Отказ от покаяния — характерная черта не только Московской Патриархии. Оказывается, не в чем каяться и Русской Православной Церкви Заграницей[2], не в чем каяться «катакомбникам». Мы все видим соломинку в глазе брата, но не видим бревна в своем глазу.

Я убежден, что преступно замалчивать недуги своей Церкви. Каждый христианин знает, что «молчанием предается Бог». Мы призваны не только веровать, но и исповедовать, т. е. вслух свидетельствовать перед всем миром. Примером для каждого говорящего и пишущего о Церкви должны служить евангелисты. Они не побоялись сказать всю правду, которая, казалось бы, неизбежно вредила проповеди христианства. Они рассказали, что апостол Иуда продал Учителя за тридцать сребреников, что апостол Петр предал Христа и трижды отрекся от него, что первовер-ховный апостол Павел много лет был гонителем христиан, что Христа окружали мытари и грешники. Вся античная критика христианства была построена на анализе текстов Нового Завета, но евангелисты не побоялись этого. Они знали, что отец всякой лжи — дьявол, что всякий, кто лжет, становится его сыном и творит его волю. И поэтому христианство восторжествовало в мире.

Мне хочется обратиться ко всем своим собратьям-священнослужителям, ко всем православным христианам в России и за рубежом с несколькими важнейшими для меня вопросами.

— Как оценить семидесятилетнее сотрудничество иерархов нашей Церкви с государством воинствующих безбожников-коммунистов? Можно ли спасать Церковь ложью?

— С какого времени и почему наша Церковь стала официально именоваться Русской Православной Церковью? В «Своде законов Российской империи» и во всех документах Всероссийского Поместного Собора 1917-1918 годов мы встречаем термин «Православная Российская Церковь». Украинец, белорус, татарин, якут выходят из Святой Купели такими же украинцами, белорусами, татарами, якутами, не становясь русскими. Каждый из нас имеет равное право сказать: «Это моя Церковь».

— Допустимо ли причислять к лику святых Новомучеников и Исповедников российских до покаяния и без покаяния перед ними?

— Почему мы намеренно предали забвению все решения Всероссийского Поместного Собора 1917-1918 годов? Почему мы избираем Патриарха вопреки постановлению Собора? Почему Священный Синод формируется вопреки постановлению Собора? Почему епископы сегодня назначаются Синодом, а не избираются? Почему церковный народ полностью отстранен от избрания священника на свой приход? Почему мы именуем свою Церковь «Соборной», если Она строится по принципу «демократического централизма»? *

Очевидцы Я никогда не дерзал говорить от лица Церкви. Все, что я писал и говорил, — только мое личное мнение. Еще до публикации копию каждой статьи я направлял правящему архиерею и в Священный Синод. Моей целью всегда был и остается диалог.

Эта книга — своеобразный дневник сельского священника на приходе: здесь собраны не только многолетние впечатления и размышления о приходской жизни, но и статьи, докладные записки, прошения, обращения к правящим архиереям. Понятно, что когда я писал эти тесты, трудно было предположить, что они будут опубликованы под одной обложкой.

Читать еще:  Есть ли у животных душа

НА ПРИХОДЕ

Читатель увидит, что в разные годы, на разных приходах, в разных епархиях сельский священник сталкивается со схожими проблемами. Этим, должно быть, и объясняется неизбежность неоднократного обращения к одним и тем же темам.

В книге три раздела. В первый вошли очерки, в основе которых — непосредственные впечатления от службы в сельских храмах Курско-Белгородской, Вологодской и Костромской епархий. Во втором разделе читатель найдет размышления о путях и судьбах Русской Православной Церкви сегодня. Материалы, касающиеся взаимоотношений Московского Патриархата и других ветвей Русской Православной Церкви — Русской Православной Церкви Заграницей, Истинно-Православной Церкви («катакомб-ников»), — составляют третий раздел.

Надеюсь, что несмотря на разнообразие жанров и тем представленных здесь текстов, собранные воедино, они помогут читателю увидеть некоторые важные стороны нынешней жизни российского православия.

Я посвящаю эту книгу светлой памяти моего духовника, наставника и друга священника Николая Эшлимана.

Прекрасный новый мир

Я принадлежу к самой удивительной и странной социальной группе. Я не попадаю ни в один из двух классов, составляющих советское общество, не отношусь и к «прослойке» — интеллигенции. Каждый день, открывая любую газету, я читаю: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!». Нет, этот призыв не ко мне. Многие годы официальным гимном моей страны был «Интернационал», но слова гимна моей Родины были прямо и открыто враждебны мне. Я не член профсоюза и не могу им стать. За 70 лет никто ни разу не представлял меня на первомайских или октябрьских парадах или демонстрациях ни внизу — в колоннах, ни вверху — на трибунах, первомайские и октябрьские лозунги не призывали меня «крепить», «умножать», «усилить». Я никогда не становился на трудовую вахту и не участвовал в социалистическом соревновании, разве что на строительстве Беломоро-Балтийского канала.

Я не гражданин ГУЛАГа, но никто никогда не говорит и не пишет мне «товарищ», а если где-то ненароком обмолвятся и по привычке скажут, я не отвечу и даже не повернусь к говорящему: это не ко мне. И сам, естественно, никого и никогда этим словом не зову. В последний раз, помнится, так обратился к моему собрату А. Блок в поэме «Двенадцать»: «Что нынче невеселый, товарищ поп?». Но долгополый собрат мой и в той поэме отвечать не пожелал, предпочел за сугроб схорониться, хотя подмечено было точно и вопрос был очень существенный. Но «товарищ поп» не принимал хиротонию от тех двенадцати Петрух и Ванюх, провидевших за снежной вьюгой «свободу без креста», не мечтал попить с ними кровушки да пальнуть пулей в святую Русь. Он был совершенно чужой для тех апостолов, и они были совершенно чужие ему: он не собирался служить тому оборотню «в белом венчике из роз».

Давным-давно была точно предсказана дата моей смерти[1] и научно доказана неизбежность окончательной гибели той Церкви, к которой я принадлежу. С самых высоких трибун самые могущественные «князи мира сего» торжественно провозгласили смерть Бога, Которому я служу, и сделали все необходимые приготовления, чтобы похоронить Его[2]. Тех «князей» давно уже нет, их пророчества стыдливо замалчиваются, а поп все еще жив и непоколебимо верит, что, по неложному обетованию Спасителя, Единая Святая Соборная и Апостольская Церковь переживет всех своих могильщиков.

Дневник полкового священника

Дневник сельского священника

У меня приход как приход, ничего особенного. Все приходы на одно лицо. Теперешние, естественно, приходы. Я сказал вчера об этом норанфонтскому кюре: добро и зло здесь в равновесии, но только центр их тяжести лежит низко, очень низко. Или, если предпочитаете, добро и зло наслаиваются одно на другое, не перемешиваясь, как жидкости разной плотности. Г-н кюре расхохотался мне в лицо. Это хороший священник, очень добрый, отечески благорасположенный, в архиепископстве он слывет даже вольнодумцем, немного опасным. Его шуточки веселят всю епархию, и он сопровождает их настойчивым взглядом, как он считает — живым, но, по-моему, таким, в сущности, усталым, измученным, что хочется плакать.

Мой приход снедает уныние, точнее не скажешь. Как и множество других приходов! Уныние снедает их у нас на глазах, и мы тут бессильны. Возможно, не далек день, когда эта зараза коснется и нас, мы обнаружим в себе раковую опухоль. С нею можно жить очень долго.

Эта мысль пришла мне в голову вчера на дороге. Моросил мелкий дождичек, из тех, что впитываешь легкими и влага заполняет тебя, проникая до самого нутра. С сенваастского откоса деревня вдруг увиделась мне такой придавленной, такой жалкой под мерзким ноябрьским небом. Вода курилась над ней со всех сторон, и деревня точно прикорнула там, в струящейся траве, как несчастное обессилевшее животное. Какая же это малость, деревня! И эта деревня была моим приходом. Она была моим приходом, а я был бессилен ей помочь и печально смотрел, как она погружается во тьму, исчезает. Еще несколько минут, и я уже не буду ее видеть. Никогда прежде я не ощущал с такой пронзительной болью ее одиночество и мое собственное. Я думал о скотине, сопение которой слышалось в тумане, о пастушонке, который, возвращаясь из школы с ранцем под мышкой, скоро погонит коров по вымокшему пастбищу к теплому, душистому стойлу. И она, деревня, казалось, также ждала — без большой надежды, — что после стольких ночей, проведенных в грязи, придет хозяин и поведет ее к какому-то несбыточному, непостижимому приюту.

Я отлично понимаю, что все это бредни, я и сам не принимаю их вполне всерьез, так, грезы. Деревни не подымаются на зов мальчишки-школьника, как коровы. Ну и пусть! Вчера вечером, мне кажется, найдись какой-нибудь святой — она бы пошла за ним.

Итак, я говорил себе, что мир снедаем унынием. Естественно, нужно немного призадуматься, чтобы отдать себе в этом отчет, так сразу не увидишь. Это вроде как пыль. Ходишь, бродишь, занятый своим делом, и не замечаешь ее, дышишь ею, пьешь ее, ешь, но она так тонка, так въедлива, что даже на зубах не скрипит. Стоит, однако, остановиться хоть на мгновение, она покрывает твое лицо, руки. Нужно суетиться без устали, чтобы этот дождь пепла не осел на тебе. Вот мир все и суетится.

Мне скажут, пожалуй, что мир давным-давно свыкся с унынием, что уныние подлинно удел человеческий. Возможно, семена его и были разбросаны повсюду и взошли местами, на благоприятной почве. Но я спрашиваю себя, знавали ли люди и прежде такое всеобщее поветрие уныния? Недоносок отчаяния, постыдная форма отчаяния, эта проказа, нет сомнения, — своего рода продукт брожения разлагающегося христианства.

Ясное дело, такие мысли я держу про себя. Но не стыжусь их, однако. Я даже думаю, что меня хорошо бы поняли, слишком хорошо, пожалуй, для моего спокойствия — я хочу сказать, для спокойствия моей совести. Оптимизм наших владык давно омертвел. Те, кто все еще проповедуют его, поучают по привычке, сами в него не веря. На малейшее возражение они отвечают понимающей улыбкой, словно извиняясь. Старых священников не проведешь. Пусть внешние формы и неприкосновенны, пусть соблюдается верность исконному словарю, сами темы официального красноречия уже не те. Люди постарше нас замечают перемены. Прежде, к примеру, в соответствии с вековой традицией, епископское послание непременно завершалось осторожным намеком — убежденным, конечно, но осторожным — на грядущие преследования и кровь мучеников. Теперь предсказания такого рода делаются реже. Уж не потому ли, что их осуществление представляется довольно вероятным?

Увы! В священнических домах все чаще слышишь словечко из так называемых «окопных» — этот отталкивающий жаргон, не знаю как и почему, казался забавным старшему поколению, но моих сверстников от него коробит, так он уродлив и скучен. (Поистине удивительно, впрочем, с какой точностью мрачные образы этого жаргона выражают мерзкие мысли, но только ли в окопном жаргоне дело. ) Все кругом только и твердят, что главное — «не вникать». Господи! Но мы ведь созданы для этого! Я понимаю, на это есть высшие духовные лица. Ну а кто их, наших владык, информирует? Мы. Так что, когда превозносят послушание и монашескую простоту, мне, как я ни стараюсь, это не кажется убедительным.

Все мы, если велит наставник, способны чистить картошку или ухаживать за свиньями. Но приход не монастырь, тут одной добродетели мало! Тем более что они ее даже не замечают, да, впрочем, им и не понять, что это такое.

Байельский протоиерей, уйдя на покой, стал частым гостем в Вершоке у достопочтенных отцов картезианцев. Одна из его лекций, на которой господин декан предложил нам присутствовать почти в обязательном порядке, так и называлась: «Что я видел в Вершоке». Мы услышали немало интересного, даже увлекательного, вплоть до самой манеры изложения, поскольку этот очаровательный старец сохранил невинные причуды бывшего преподавателя словесности и холил свой стиль не меньше, чем руки. Казалось, он надеется, впрочем не без опаски, на весьма маловероятное присутствие среди своих слушателей в сутанах г-на Анатоля Франса и словно бы испрашивает у того снисхождения к Господу Богу во имя гуманизма, расточая многозначительные взгляды, двусмысленные улыбки и изящно отставляя мизинчик. Церковное кокетство такого рода было, наверно, модным в девятисотые годы, и мы постарались отдать дань его «меткости», хотя он ровным счетом ни во что не метил. (Я, возможно, слишком груб по природе, слишком неотесан, но, признаюсь, образованные священники мне всегда были противны. Общение с высокими умами — это, в сущности, тот же званый обед, а лакомиться на званом обеде под носом у людей, умирающих с голоду, недостойно.)

Короче, г-н протоиерей поведал нам уйму всевозможных историй, как принято выражаться, «анекдотов». Думаю, смысл их я понял. К сожалению, все это тронуло меня меньше, чем мне бы хотелось. Не спорю, никто так не управляет своей внутренней жизнью, как монахи, но все эти пресловутые «анекдоты» вроде здешнего вина — его нужно пить на месте, перевозки оно не терпит.

Возможно также. должен ли я об этом говорить. возможно также, что когда такая небольшая группа людей живет день и ночь бок о бок друг с другом, она невольно создает благоприятную атмосферу. Мне и самому доводилось бывать в монастырях. Я видел, как монахи, распростершись ниц, смиренно выслушивали, не пытаясь даже возражать, несправедливые поучения какого-нибудь настоятеля, который старался сломить их гордыню. Но в этих обителях, куда не долетает эхо внешнего мира, сама тишина приобретает такое особое качество, такое поистине поразительное совершенство, что слух, обострившийся до чрезвычайности, мгновенно улавливает малейший трепет. Иная тишина в зале капитула дороже аплодисментов.

(В то время как епископское увещевание. )

Я перечитываю первые страницы своего дневника без всякого удовольствия. Разумеется, я немало передумал, прежде чем решился завести его. Но это меня отнюдь не успокаивает. Для человека, привыкшего к молитве, размышления слишком часто не более чем алиби, скрытый способ утвердить себя в определенном намерении. Рассудок легко оставляет в тени то, что мы желаем там спрятать. Мирянин, раздумывая, взвешивает твои возможности, это понятно! Но о каких возможностях может идти речь для нас, коль скоро мы раз и навсегда прияли грозное присутствие божественного в каждом мгновении нашей ничтожной жизни? Пока священник не утратил веры, — а что от него останется, если он ее утратит, ведь тем самым он отречется от себя? — он не может даже составить ясного представления о своих собственных интересах, представления столь же прямого — хотелось бы даже сказать: наивного, непосредственного, как человек, живущий в миру. Взвешивать свои возможности да зачем? Против бога не играют.

Ссылка на основную публикацию
Adblock
detector